говорили вслух, но которые чувствовались.
Эрнест одевался. Иногда Якоб в это время просыпался, и тогда достаточно было жеста, взгляда, взмаха ресниц, чтобы Эрнест вернулся к Якобу в постель. Но чаще всего он так крепко спал, что Эрнест мог беспрепятственно и спокойно его разглядывать. Когда зрачки под закрытыми веками начинали двигаться, он иногда сжимал кулаки и ударял невидимого противника. Эрнест никогда не узнает, кому были предназначены эти удары, потому что о своих снах они никогда не говорили. Потом Якоб вновь успокаивался и лежал с приоткрытым ртом, чуть видны были зубы, он был так красив, что страшно было прикоснуться, он словно был далек ото всего на свете, даже от себя самого, и Эрнест поневоле отворачивался.
При мысли о будущем невольно приходили сомнения, даже страхи, и для этого было довольно причин. Разве оно не будет сокрушительно страшным, если однажды начнется та самая война, о которой все говорят, и разлучит всех и вся? Эрнесту приходилось держать себя в руках и не будить Якоба, когда его одолевали такие мысли, — пусть спит. Эрнест тоже был убежден, что война начнется, множество людей, у которых информации было несравненно больше, чем у него, не могли все как один ошибаться, абсолютно все говорили о войне, а если не говорили, то думали о ней, это было видно по их лицам.
Когда Эрнест приходил домой после обеденного обслуживания, Якоб, как правило, еще лежал в постели: он спал, читал или что-то подсчитывал. У него была тонкая тетрадь, в которую он заносил все свои доходы и расходы. Он хотел представлять общую картину и, конечно, бывал счастлив, когда доходы превосходили расходы. По мере возможности он всегда старался вести бухгалтерский учет и однажды сказал: «Когда-нибудь я разбогатею». Когда Якоб такие вещи говорил, Эрнест испытывал вовсе не гордость и не уважение, а какую-то смесь сострадания и неловкости, в такие минуты ему больше всего хотелось сказать Якобу: «Нет, ты никогда не станешь богатым, мы оба не станем, не того мы теста», но меньше всего ему хотелось Якоба обидеть, а он считал, что Якоб обидчив, поэтому ничего не говорил, он только молчал в ответ и полагал, что его молчание красноречиво говорит о его мнении. Но Якоб его не понял, Эрнесту надо было выразить свою позицию отчетливее, прямо в глаза сказать Якобу, что успех — это для других. Якоб жил в мире более широком, чем мир Эрнеста, он обладал уверенностью в себе, которой Эрнесту не хватало, и, наверное, именно эта уверенность делала его сильным. Для Якоба перспектива будущего была шире.
Поскольку под крышей жара была совершенно невыносима, в дневное время Якоб всегда оборачивался влажными полотенцами. Закутавшись в них, он ложился на кровать и либо засыпал опять, либо строил мысленно свои фантастические планы, либо вел подсчеты; зачастую он читал в постели и нередко засыпал за книгой. Вот в таком состоянии Эрнест и заставал его после обеда, спящим или погруженным в свои мысли, он то вел подсчеты, то читал, чтение продвигалось крайне медленно, он не сдавался, отважно продираясь сквозь дебри этой толстой книги, и, хотя иногда он тратил много времени, чтобы одолеть очередную страницу клингеровской «Опорты», он все равно не капитулировал, упрямо вникая в тайны толстого тома; он почти ежедневно рассказывал Эрнесту о только что прочитанном, так что по крайней мере первые главы этой прославленной и популярной книги Эрнест изучил в конце концов так хорошо, как если бы сам ее прочитал.
Полотенце на теле Якоба быстро начинало подсыхать. Тогда он вставал и, положив в раковину, поливал его холодной водой из крана, затем отжимал, снова ложился и смотрел на Эрнеста. «Хорошо помогает», — говорил Якоб. Эрнест раздевался, обмывал руками тело и подставлял голову под кран. Все становилось влажным — простыня, тело, оно было сначала прохладным, потом согревалось, под потолком, казалось, гуляют клубы пара, комната превращалась в райский приют, сказочный чертог за семью замками, отгороженный от всего мира. Эрнест ложился рядом с Якобом, было тихо, то и дело поскрипывали потолочные балки, зной вдохнул в мертвую древесину новую жизнь.
Эрнесту больше всего нравилось лежать рядом с Якобом молча, когда не нужны никакие слова, наоборот, слова только мешают. Эрнесту не нравилось слушать, когда Якоб начинал презрительно отзываться о гостях, но, к сожалению, это случалось все чаще. В этих случаях он напоминал Якобу, что нельзя говорить так о тех, кому обязан хлебом насущным, но его доводы пропадали впустую. Якоб высмеивал его, и смех его был заразителен.
«Хлебом насущным! Хлебом! Насущным!» — кривлялся он, передразнивая акцент Эрнеста, и хохотал, и в конце концов Эрнест тоже расхохотался.
Эрнест все время подозревал, что мнение Якоба о некоторых из гостей принадлежало вовсе не ему, что он его где-то подхватил, среди персонала всегда находились люди, которые любили перемывать косточки постояльцам. «Меня это не интересует, — говорил Эрнест, — я не хочу этого знать, мы не то что они, а они не то что мы. Пока они дают нам возможность работать, нам нечего совать нос в их дела, а если они имеют к нам какие-то претензии, то, наверное, у них есть на то причины», но по большей части Эрнест просто отмалчивался, когда Якоб начинал говорить о бездушных немцах и алчных евреях. «Откуда ты это взял, ведь такие вещи ты не можешь знать наверняка», — говорил Эрнест или молча слушал Якоба, пока тому самому не надоедало говорить.
Однажды Эрнест случайно наткнулся на пятифранковую монету, лежавшую у Якоба под подушкой. Когда он спросил Якоба, как попал сюда этот новенький, только что отчеканенный пятифранковик — на нем был выбит 1936 год — и почему Якоб не положил его к остальным своим сбережениям, Якоб слегка смешался, и, видя его замешательство, Эрнест насторожился, и тогда Якоб и вовсе смутился. Деньги не могли принадлежать никому, кроме Якоба, в этом не было никакого сомнения, ведь монета лежала у Якоба под подушкой, у Эрнеста же все деньги были на месте. Помешкав немного, Якоб все же подставил ладонь, и Эрнест опустил в нее найденную монету, маленькую часть того постепенно растущего капитала, с помощью которого Якоб надеялся обеспечить свое будущее, завести себе какой-нибудь небольшой отель в Кёльне либо загородный ресторанчик на берегу Рейна или после войны, раз уж говорят, что она ожидается, где- нибудь в горах — что-нибудь вроде этого.
«Как эти деньги попали к тебе под подушку?» Якоб ответил, что не помнит. Но потом все-таки вспомнил. Это, мол, были чаевые, которые дал ему один гость, который на днях уехал. Он назвал имя, Эрнест его помнил. Пять франков было многовато для чаевых, но с тех пор, как Якоб начал работать в баре, у него умножились доходы в виде чаевых, которыми он тут ни с кем не обязан был делиться, — это было вознаграждение за любезное обслуживание ночных посетителей бара, благодарность засиживающихся допоздна гостей, которым не хотелось видеть на лицах официантов нетерпеливое выражение. Лицо Якоба ничего подобного не выражало. Гостям же хватало своих забот, зачем им были еще и чужие? Возможно, они покупали и его молчание, потому что многие, кто жил здесь в отеле в ожидании отъезда, боялись немецких шпиков. Может быть, они опасались, что Якоб — один из них?
Якоб зажал монету в кулаке. «Она, наверное, выкатилась у меня из кармана, когда я одевался». Он поцеловал Эрнеста и вытянулся на кровати, закинув руки за голову. Монету он из рук не выпускал. Эрнест забыл о своей находке. Через одиннадцать дней он о ней вспомнит.
11
Во втором часу пополудни он сел в пригородный поезд, который шел вдоль самого берега озера в восточном направлении. Вся поездка длилась тридцать семь минут, народу в вагоне было немного, в основном пожилые люди и несколько детей. Поезд отправился вовремя. На каждой станции часть пассажиров выходила, но новые не садились, и после четвертой остановки он остался в вагоне один. Местечко, где жил Клингер, явно не представляло интереса для туристов, а все, кто ездил на этом поезде ежедневно, сейчас были на работе. Эрнест пытался сосредоточиться на ландшафте: слева озеро, справа деревни и виноградники, но мысли его были далеко, они быстро улетели прочь от всякого ландшафта, беспорядочно блуждая теперь в неведомой области; большая часть того, что он хотел вобрать в себя, непрерывным потоком устремлялась мимо, и он не успевал ничего осмыслить. Отдельные станции не откладывались в памяти в виде цельных картин, лишь один раз ему запомнились бурая, засохшая герань в окне зала ожидания и девушка лет семнадцати, которая сидела на скамье с выражением бесконечной скуки, такая же заброшенная, как герань у нее за спиной. Вдруг ливень захлестал по стеклам, и тут же за окном поезда снова засияло солнце. Он отметил это, но не удивился.
На Эрнесте был серый костюм — другого у него не было, а серый цвет годился для любого случая, —