Дирижерским пультом стоял Рихард Штраус, потом совершенно неожиданно для всех покинула сцену, но есть две граммофонные записи ее пения, на одной стороне пластинки — «Ah, ma petite table!»[3] на другой — «Voi che sapete»[4]. Юлиус Клингер, который всегда отдавал значительное предпочтение немецкому репертуару, прежде всего Рихарду Вагнеру, некоторое время поддерживал тесные контакты с вдовой Вагнера Козимой, поскольку до начала войны[5] и до громкого успеха своего второго романа «Опорта» довольно долго носился с мыслью написать биографический роман о своем любимом композиторе, но так и не осуществил этот замысел.
Несмотря на письмо к Геббельсу, в Берлине Клингера никто не арестовал. Ему дали выехать из Германии, опасаясь реакции зарубежных стран, не исключено, что власти даже рады были от него избавиться. Никто не подозревал — и Клингер позже посвятит этому несколько строк в своем единственном автобиографическом эссе, — что именно в первые две недели своего пребывания в гранд-отеле Гисбаха, который он в связи с этим упомянул под его настоящим названием, он был уверен, что в Германии произойдет переворот. Он отправился в Гисбах в твердой уверенности, что люди из руководства вермахта в скором времени положат конец безумию, которое творится в Германии, и у него не было причин не доверять тем, кто сообщил ему о якобы ожидающемся в самое ближайшее время путче. Оказалось, однако, что Клингер, как и все остальное человечество, напрасно на это надеялся: переворот не состоялся. Гитлер остался у власти, немцы были довольны, а Клингер так и продолжал жить в Гисбахе и последующие недели посвятил подготовке к эмиграции и работе над очередным произведением. Он не мог сидеть и ждать сложа руки. Все восхищались им не в последнюю очередь из-за объема этого романа: он писал и переписывал каждый день по многу страниц, сам процесс работы, труд сочинительства были необходимы ему как воздух.
Постепенно все начали привыкать к его присутствию. Его появление за столом в ресторане уже не вызывало повышенного внимания, а если и привлекало, то далеко не в той степени, как появление его детей, гардероб которых, казалось, был неисчерпаем на экстравагантные наряды, в то время как в облике Клингера примечательно было разве что дорогое сукно его костюма и английские ботинки, а в его жене — черные локоны и темно-карие глаза. Марианна Клингер, как писал Клингер, «была скроена как южанка», но ее можно было принять и за еврейку. Она была небольшого роста и после рождения Максимилиана немного располнела. Но ее ножки по-прежнему притягивали взгляды мужчин. Определенный интерес к Клингеру сохраняли лишь вновь прибывшие гости, которые то и дело пытались вступать с ним в беседы, что было сложно не только потому, что с посторонними он разговаривал очень тихим голосом. В отличие от своих детей, Клингер по возможности избегал случайных встреч. Если же этого не удавалось избежать, он мог приветливо улыбнуться, пожать руку, поставить автограф на книге, но отказывался расписаться на меню или на почтовой бумаге.
Через две недели после приезда Клингеров к ним присоединилась их берлинская помощница госпожа Мозер, которая позже отправилась вместе с ними в эмиграцию. Эрнест, взяв на подмогу еще двоих официантов, встретил ее у пристани. Помимо большого кофра, наверх в отель надо было доставить еще пять чемоданов. Госпожа Мозер, тихая молодая особа, никогда не пользовавшая косметикой, занимала в отеле маленькую комнатку и обедала с Клингерами за одним столом, что вызывало среди гостей некоторое недоумение. Но поскольку выглядела она не как прислуга, а скорее как бедная родственница, через какое-то время с ее присутствием свыклись даже те из гостей, кто сначала возмущался громче всех, тем более что она позволяла себе заговорить только тогда, когда Клингер или его жена обращались к ней с вопросом, в остальных случаях она молчала, являя собою образец скромности, и держалась так, как будто ее тут нет, в противоположность их детям, которые всегда первыми вставали из-за стола, иногда даже не дожидаясь, пока старшие покончат с десертом. По свидетельству Эрнеста, который обслуживал их стол, Клингер как будто не замечал их невоспитанного поведения, а его жена, хотя и видела это, никогда не вмешивалась. Она не возражала, если Клингер закуривал, не дождавшись, когда она закончит обедать, и не настаивала, если не получала ответа на заданный вопрос. Тем не менее она никогда не выглядела расстроенной и, казалось, никогда не обижалась, она производила впечатление терпеливой, слегка загадочной женщины. И каким бы буржуазным ни был внешний облик этой семьи, в их поведении, в их вольностях и сейчас еще проглядывало нечто богемное, ведь в прошлом они, несомненно, принадлежали к богеме, он как писатель, она как певица, и хотя, с тех пор как поженились, они давно уже отошли от всего, что внешне могло напоминать об их бурном прошлом, они по-прежнему как были, так и остались артистическими натурами, и это в глазах других гостей естественным образом оправдывало кое-какие странности в их поведении, тем более что это действительно были мелочи.
Эрнесту стол Клингеров не особенно нравился, и, когда Якоб, который обслуживал столы в другом конце зала, попросил передать этот стол ему, он охотно согласился. Он с пониманием относился к тому, что Якоб интересуется знаменитым немецким писателем, хотя сам писатель, похоже, не замечал обслуживающего персонала отеля даже тогда, когда ему подносили огонь или подвигали для него стул, на который он усаживался. Между тем Эрнест сделал открытие, которое облегчило ему переход в другой конец зала.
Юлиус Клингер был человеком не только чутким, но и чувствительным до ранимости, человеком, который видел свою задачу исключительно в том, чтобы наблюдать за ходом собственных мыслей и облекать их в нужные слова. У него была профессия, об особенностях которой его читатели мало что знали. Они наверняка были убеждены в том, что успешному писателю слова падают с неба, как успешному спекулянту — его прибыль.
Главная часть жизни Клингера протекала вовсе не в обеденных залах и салонах, а за письменным столом, перед листом бумаги, все остальное интересовало его весьма мало, как средство убить время или, точнее говоря, как подпитка для его работы. Для того чтобы он заинтересовался, требовалось что-то из ряда вон выходящее, на другое он бы и не взглянул и даже не повел ухом. О том, что такое случалось, знало разве что его ближайшее окружение — жена, дочь и, возможно, госпожа Мозер.
Свою истинную, если не сказать — единственную задачу Клингер видел в том, чтобы находить слова для вещей и ситуаций, которые, как ему, разумеется, было известно, уже несчетное множество раз были описаны другими писателями, представителями самых разнообразных культур. Именно эта задача — облечь в новые слова старые и неизменные вещи — занимала все его время — время, проводимое за письменным столом, по сравнению с которым время, потраченное в обеденном зале любого отеля, оказывалось совершенно не важным, хотя и давало ему передышку, но, главное, он и его проводил с пользой, ведя наблюдения за незначительными событиями, которых другие не замечали, или в лучшем случае сидел с отсутствующим видом, хотя это было ложное впечатление. В такие минуты сосредоточенности Клингеру не было равных. Когда он, казалось бы, вслушивался в себя, он на самом деле слушал других, наблюдал за ними и разбирал их по косточкам.
Написанное им должно было выдержать сравнение со словом предшественников, с которыми он тайно или явно соперничал, поэтому время, проводимое за письменным столом, было для Клингера самым важным. Ведь все, ранее написанное другими, можно было описать заново и притом по-другому, ибо новое слово показывает в новом свете то, что все видели, но не разглядели. Разумеется, в пересказывании того, что он считал нужным высказать заново, не было никакой необходимости: земля не перестала бы вертеться оттого, что какие-то вещи останутся недосказанными; но все равно ничто не могло его удержать от этих попыток: это было его предназначением, его ежедневной работой, его поприщем — биться за верные слова, и трудно найти задачу сложнее этой; если ему не удавалось ее выполнить, то, бывало, он выбрасывал эпизод, который уже отчетливо вырисовывался у него перед глазами, из-за того что не нашел для него нужных слов; в ходе этих разрушений, несмотря на то что все в нем противилось этому, отдельные второстепенные персонажи повествования погибали на полпути, приконченные их создателем, иногда такое случалось, зато другие иногда неожиданно раскрывались в ходе этого таинственного процесса и, оживая под влиянием слов, начинали вдруг произносить такие вещи, на какие аналогичные персонажи в реальной жизни, наверное, никогда бы не сподобились.
Клингер любил называть себя литературной личностью, никогда не уточняя, что он имеет в виду. Как и насколько широко он использовал свое окружение для литературных целей, вряд ли кто-то мог сказать, кроме его жены. Но жена категорически отказывалась обсуждать с посторонними своего мужа, а биографов сорокавосьмилетний писатель даже близко к себе не подпускал. Поэтому, как того и желал Клингер, многое