из Гамбурга), — Ганс подошел и задал ему вопрос. Сначала Герберт смотрел вниз, мимо своего пуза в землю, но когда снова поднял глаза на Ганса, было ясно, что от вопроса ему неловко. И чего Гансу понадобилось его задавать?
— Что происходит, Герберт? Заказчики испаряются так, что я считать не успеваю.
Боллингер перестал мяться. Выпрямившись, он облек факт в собственный вопрос.
— Ну так ведь, Ганс… Ты в рядах?
— В каких?
Ганс Хуберман отлично знал, о чем говорит Боллингер.
— Да брось, Ганси, — настаивал тот. — Не заставляй проговаривать по буквам.
Рослый маляр отмахнулся от него и зашагал дальше.
Шли годы, евреев уже гнобили там и тут по всей стране, и вот весной 1937-го, почти стыдясь самого себя, Ганс наконец сдался. Навел кое-какие справки и подал заявление.
Заполнив анкету в штабе Партии на Мюнхен-штрассе, Ганс вышел, и на его глазах четверо мужчин швырнули несколько кирпичей в витрину торговца готовым платьем Кляйнмана. То был один из немногих еврейских магазинов, еще работавших в Молькинге. Внутри запинался человечек, битое стекло крошилось под ногами, пока он пытался наводить порядок. На двери была намалевана звезда цвета горчицы. Небрежно начертанные слова ЕВРЕЙСКАЯ МРАЗЬ подтекали по краям. Движение внутри, сперва суетливое, стало унылым, потом совсем замерло.
Ганс подошел и заглянул в магазин.
— Вам помочь?
Герр Кляйнман поднял голову. С его руки бессильно свисала метелка для пыли.
— Нет, Ганс. Прошу вас. Уходите. — Дом Йоэля Кляйнмана Ганс красил в прошлом году. Помнил троих его детей. Он видел их лица, но не мог припомнить имен.
— Я приду завтра, — сказал он, — и покрашу вам дверь.
Что он и сделал.
Это была вторая из двух его ошибок.
А первую он допустил сразу же после происшествия.
Он вернулся туда, откуда шел, и двинул кулаком в дверь, потом в окно партийного штаба. Стекло содрогнулось, но никто не ответил. Все уже собрали вещи и разошлись по домам. Последний из партийцев как раз удалялся по Мюнхен-штрассе. Услышав дребезг стекла, он заметил маляра.
Вернулся и спросил, в чем дело.
— Я передумал, — заявил Ганс.
Партиец остолбенел:
— Но почему?
Ганс оглядел костяшки своей правой руки и сглотнул. Он уже чувствовал вкус ошибки — вроде железной таблетки во рту.
— Нет, ничего. — Повернулся и зашагал домой.
За ним полетели слова.
— Подумайте еще, герр Хуберман. Сообщите нам, что решите.
Ганс сделал вид, что не услышал.
Наутро, как и обещал, он встал пораньше, но все-таки позже, чем следовало. Дверь магазина Кляйнмана была еще сырая от росы. Ганс ее вытер. Подобрал насколько возможно близкий цвет и покрыл дверь густым ровным слоем краски.
Мимо шел какой-то непримечательный человек.
— Хайль Гитлер, — сказал он Гансу.
— Хайль Гитлер, — ответил Ганс.
Следующий год показал: Гансу повезло, что он не отозвал своего заявления официально. Пока других принимали пачками, его поставили в список ожидающих и относились к нему с подозрением. К концу 1938 года, когда после «Хрустальной ночи»[11] евреев вычистили полностью, заявилось гестапо. Дом обыскали, ничего подозрительного не нашли, и Ганс оказался в числе счастливчиков:
Его не тронули.
Спасло его, видимо, то, что люди знали — Ганс по крайней мере
А потом — у него был еще один спаситель.
Скорее всего, от всеобщего осуждения его спас аккордеон. Маляры-то были, их в Мюнхене полно, но после краткого обучения у Эрика Ванденбурга и почти двух десятилетий собственной практики Ганс Хуберман играл на аккордеоне, как никто в Молькинге. Его стилем была не виртуозность, а сердечность. И даже ошибки у него были какие-то милые.
Когда надо было отхайльгитлерить, Ганс так и делал, а по установленным дням вывешивал флаг. Казалось, все шло более или менее нормально.
Пока 16 июня 1939 года (дата уже будто зацементировалась), через полгода с небольшим после того, как на Химмель-штрассе появилась Лизель Мемингер, не произошло событие, бесповоротно изменившее жизнь Ганса Хубермана.
В тот день у него была кое-какая работа.
Он вышел из дому ровно в семь утра.
Тянул за собой тележку с кистями и красками, ничуть не подозревая, что за ним следят.
Когда он добрался до места, к нему подошел молодой незнакомец. Светловолосый, высокий, серьезный.
Мужчины посмотрели друг на друга.
— Вы будете Ганс Хуберман?
Ганс ответил коротким кивком. И потянулся за кистью.
— Буду.
— Вы случайно не играете на аккордеоне?
Тут Ганс замер, так и не тронув кисти. И снова кивнул.
Незнакомец потер челюсть, огляделся и заговорил совсем тихо, но совершенно четко.
— Вы умеете держать слово?
Ганс снял с тележки две жестянки с краской и предложил незнакомцу сесть. Прежде чем принять приглашение, юноша протянул руку и представился:
— Моя фамилия Куглер. Вальтер. Я приехал из Штутгарта.
Они сели и с четверть часа негромко говорили — и договорились встретиться позже, вечером.
СЛАВНАЯ ДЕВОЧКА
В ноябре 40-го, когда Макс Ванденбург объявился на кухне дома 33 по Химмель-штрассе, ему было двадцать четыре года. Одежда, казалось, гнула его к земле, а усталость была такова, что, почешись он сейчас — сломался бы пополам. Потрясенный и трясущийся, он стоял в дверях.
— Вы еще играете на аккордеоне?
Конечно, на самом деле вопрос был: «Вы еще согласны мне помочь?»