Его ступни двинулись.
Шаркнули по дороге, и Макс тронулся дальше.
Ноги его качались, ладонями он отирал следы хлыста, чтобы притупить жжение. Когда он попробовал еще раз оглянуться на Лизель, руки солдата легли ему на окровавленные плечи и пихнули.
Возник Руди. Припав к земле голенастыми ногами, крикнул куда-то влево:
— Томми, давай сюда, помоги. Надо ее поднять. Томми,
Когда девочка смогла встать, она поглядела на потрясенных немцев с мерзлыми лицами, только что из пачки. У их ног она дала себе рухнуть — но лишь на миг. Ссадина полыхнула спичкой на скуле — там, где Лизель встретилась с землей. Пульс перевернулся, поджариваясь с обеих сторон.
Вдалеке на дороге ей еще были видны мазки ног и пяток шагавшего последним еврея.
У нее горело лицо, а в руках и ногах упорствовала боль — оцепенение, одновременно изматывающее и болезненное.
Лизель встала — в последний раз.
И путано пошла, затем побежала по Мюнхен-штрассе, чтобы загрести последние шаги Макса Ванденбурга.
— Лизель, ты что?!
Она выскользнула из хватки слов Руди и не замечала глазеющих сбоку людей. Большинство были бессловесны. Статуи с бьющимися сердцами. Быть может — зрители на последних отрезках марафона. Лизель опять закричала, но ее не услышали. Волосы лезли ей в глаза.
— Макс, прошу тебя!
Еще метров через тридцать, как раз когда солдат обернулся, ее сбили с ног. Чьи-то руки стиснули ее сзади, и мальчик из соседнего дома повалил ее на землю. Пригнул ей колени к дороге и пострадал за это. Он принимал ее тумаки, будто подарки. На тычки ее костлявых кулаков и локтей он ответил только несколькими короткими охами. Он ловил громкие неуклюжие брызги слюны и слез, словно благодать для лица, но главное — он сумел ее удержать.
На Мюнхен-штрассе сплелись мальчик и девочка.
Изломанные и бесприютные посреди дороги.
Оба смотрели, как исчезают люди. Растворяются, словно ходячие таблетки, во влажном воздухе.
ПРИЗНАНИЯ
Когда евреи скрылись из виду, Руди и Лизель расцепились, и книжная воришка не заговорила. На вопросы Руди не было ответов.
Но и домой Лизель не пошла. Подавленная, она побрела на вокзал, где много часов прождала Папу. Первые двадцать минут около нее стоял Руди, но поскольку до приезда Ганса оставалось еще добрых полдня, он пошел и привел Розу. По пути к станции пересказал ей, что произошло, и потому Роза ничего не стала спрашивать у девочки. Она уже сложила в голове кусочки мозаики и теперь лишь стояла рядом, а позже уговорила девочку сесть. Ждали они вдвоем.
Когда Папа обо всем узнал, он уронил сумку и пнул вокзальный воздух.
В тот вечер никто не стал есть. Папины пальцы оскверняли аккордеон, убивая песню за песней, как бы Папа ни старался. Все уже не помогало.
Три дня книжная воришка пролежала в постели.
Каждое утро и под вечер к ним стучался Руди Штайнер и спрашивал, по-прежнему ли она болеет. Девочка не болела.
На четвертый день Лизель сама подошла к соседской двери и спросила, может ли он пойти с ней в тот лес, где они в прошлом году разбрасывали хлеб.
— Давно тебе надо было рассказать, — сказала она.
Как и договорились, они ушли далеко по дороге к Дахау. Остановились среди деревьев. В длинных пятнах света и тени. Повсюду, как печенюшки, разбросаны сосновые шишки.
Спасибо, Руди.
За все. За то, что утащил с дороги, за то, что удержал…
Ничего этого она не сказала.
Ее рука опиралась на шелушащуюся ветку под боком.
— Руди, если я тебе сейчас кое-что скажу, обещаешь никому не слова?
— Ясно. — Руди чуял серьезность у девочки на лице, тяжесть в голосе. Он привалился к соседнему дереву. — Ну, что?
— Обещай.
— Уже обещал же.
— Давай еще раз. Не скажешь ни матери, ни брату, ни Томми Мюллеру. Никому.
— Обещаю.
Наклон.
Взгляд в землю.
Раз за разом она пробовала отыскать нужное начало, читая фразы у себя под ногами, цепляя слова к шишкам и клочкам обломанных веток.
— Помнишь, как я расшиблась на футболе? — сказала она. — На улице?
Понадобилось примерно три четверти часа, чтобы объяснить две войны, аккордеон, еврейского драчуна и подвал. Ну и то, что случилось четыре дня назад на Мюнхен-штрассе.
— Вот зачем ты полезла смотреть, — сказал Руди. — В тот день, с хлебом. Нету ли там его.
— Да.
— Иисусе распятый.
— Да.
Деревья стояли высокие и треугольные. И безмолвные.
Лизель вынула из сумки «Отрясательницу слов» и показала Руди одну страницу. На ней был нарисован мальчик с тремя медалями на горле.
— «Волосы цвета лимонов», — прочел Руди. Потрогал слова пальцами. — Ты говорила ему про меня?
Сначала Лизель не смогла сказать. Может, из-за внезапной болтанки любви к Руди. А может, она всегда его любила? Похоже на то. И без того неспособная заговорить, Лизель хотела, чтобы Руди ее поцеловал. Ей захотелось, чтобы он потянул ее за руку и привлек к себе. Все равно куда. В губы, в шею, в щеку. Вся ее кожа была пуста для него, ждала его.
Много лет назад, когда они бегали наперегонки по грязному стадиону, Руди был набором наспех скрепленных костей с зазубренной скалистой улыбкой. Этим вечером в лесу он был подателем хлеба и плюшевых мишек. Трехкратным чемпионом Гитлерюгенда по легкой атлетике. Ее лучшим другом. И в месяце от гибели.
— Ясное дело, я говорила ему про тебя, — ответила Лизель.
Она с ним прощалась, сама того не зная.