Кавалье, озабоченный горькими мыслями, не заметил этих прискорбных признаков. Он, без сомнения, не заметил Изабеллу: вместо того чтобы заговорить с ней, он приблизился к кучке солдат, с доверчивым и рассеянным видом человека, не сомневающегося в своем влиянии. Тут было много опасно раненых; трое были изувечены. Бледность этих фанатиков, их длинные бороды, их жалкая одежда, кровавые повязки, обхватывавшие полуголые тела, все придавало лазарету печальный и вместе внушительный вид. Кавалье несколько мгновений молча рассматривал их, охваченный мучительными упреками за то, что так долго не посещал раненых.
– Да хранит вас Господь, братья! – проговорил он благосклонным и дружественным голосом.
Пораженный глубоким молчанием, последовавшим за его словами, Кавалье обратился к одному, чистившему ружье камизару, голова которого была забинтована:
– Здравствуй, Моисей! Ты был ранен возле меня, при осаде Вержеса. Ты славно бился, отстаивая дело Божье! Ты бледен, друг! Что, ты сильно страдаешь?
Гугенот, не переставая заниматься своим делом, не глядя на Кавалье, ответил ему беззвучным голосом стихами из Иова:
«Друг обязан сожалеть того, кто погибает, если же он этого не делает, он отрекается от страха Божия».
– Что ты хочешь сказать, брат? – спросил Кавалье. – Ты знаешь, вы все знаете, что я черпаю мою силу в вас, как в Господе! А ты, Альдиас Морель! Бедный смельчак! Нельзя было, значить, сохранить тебе руку?
– Какое дело до этого моему брату? – отвечал изувеченный, не поднимая глаз. – Мой брат отдалился от нас, как быстро стекающий в долины поток.
Кавалье удвоил свою внимательность к солдатам, продолжая осведомляться об их ранах. Но он не получал от них ни взгляда, ни ответа. Это выразительное молчание причиняло ему жестокие страдания. Надеясь, что не все раненые так злопамятны, он приблизился к другой кучке.
– Да хранит тебя Господь, Жонабад! – обратился он к фанатику огромного роста, на лбу и щеках которого красовались свежие раны.
Жонабад натачивал о скалу насаженную на рукоятку косу, с которой он сражался во главе отряда; как и он, пользовавшегося этим оружием, столь страшным в руках камизаров. Он опустил голову, не отвечая Жану.
– Благодаря Господу, Жонабад, вот ты почти и исцелен! Я все еще держу в запасе твой отряд отважных косарей. Вскоре стан Предвечного призовет тебя. Жатва поспевает: я буду нуждаться в твоей широкой косе, не менее страшной для моавитов, чем меч Гидеона.
– Он сам осудит свое безумство. Его уверенность станет паутиной. Он захочет опереться о свой дом, но не найдет в нем прочности! – пробормотал великан, не глядя на Кавалье.
Кавалье испугался. Уж не распространились ли эти зловещие признаки на весь стан, который он не посещал недели две, поглощенный своей любовью? Юный вождь поспешил с живостью возразить громким голосом, обращаясь к камизарам:
– Если я не навещал моих братьев, таких же работников в вертограде Предвечного, как и я, то это потому, что был занят мыслями об общем благе. Шайка грабителей и убийц совершала гнусные преступления: я сам совершил над ними суд и расправу. Надеюсь, мои братья будут всегда относиться ко мне так же, как и я к ним.
Он прибавил, не без тайного чувства стыда от сознания, что оскверняет слова Св. писания:
– Один Господь знает, прибегал ли я к хитрости, трудился ли я над тем, чтобы заманить кого в засаду. Придет день, когда Господь взвесит мои поступки на весах правосудия и Он увидит мое прямодушие.
Жонабад и фанатики, окружавшие Жана, мало были тронуты этим самооправданием. Великан-косарь продолжал читать свои иносказательные наставления из Св. писания насчет «грешника, место которого займут другие». Кавалье почувствовал себя уничтоженным простыми и смелыми словами пророков. Он оглянулся на прошлое. Да, он заслужил эти горькие упреки. Он погрузился в какую-то преступную негу. Он позабыл страшные несчастья, поразившие его семью, и надежды, которые братья возлагали на него.
Мало-помалу в нем проснулись великодушные порывы независимости и свободы. Бескорыстное мужество солдат заставляло его краснеть, затрагивая его честолюбие. Эти простые, суровые люди, очутившиеся вне закона, подверженные всяким страданиям, никогда не роптали. Мещане, земледельцы, пастухи, ремесленники, они сражались и героически умирали за веру и за свои права. И в итоге этой ужасной борьбы им мерещились не пышные награды, не высшие должности, а скромный храм, где они могли бы молиться по вере отцов, да право мирно жить под охраной законов, наравне с католиками.
Эти размышления вихрем пронеслись в мозгу Кавалье. В них он почерпнул новое рвение и твердую решимость продолжать войну, бежать от соблазнов, которые чуть было не сгубили его. Жан не сомневался, что Ефраим, справедливо возмущенный его медлительностью, восстановил против него камизаров. Тем не менее он не терял надежды снова привлечь к себе солдат, оскорбленных его пренебрежением. Не желая снизойти до самооправдания, которое могло повредить ему в глазах камизаров, он ограничился тем, что произнес важным, вдохновенным голосом, подняв глаза к небу, следующее место из Езекииля:
«Как пастух разыскивает свое разбредшееся стадо, разыщу я моих овец. И положу повязки на раны, и укреплю слабых, и поведу их по пути справедливости».
Затем он медленными шагами ушел, погруженный в размышления, и вдруг очутился перед Изабеллой. Увидев сильно искаженное лицо севенки, он не мог скрыть своего удивления.
– Изабелла, что с тобой?
Молодая девушка ответила вздохом.
– Давно уже я тебя не видел. Я был неправ, прости меня!
– Я вас никогда ни в чем не обвиняла.
– О, верю тебе, великодушная женщина. Несмотря на всю мою нерешительность, жестокость, низость, разве ты когда меня обвиняла? Разве ты жаловалась? Никогда!