– Подтрунивать! Да, да, сердце у меня так и лежит к веселью, – возразил Клод тем же притворно- угрюмым голосом. – Ах, будь проклята гражданская война! Будь проклят сам король (однако ж, да хранит его Господь) за то, что возбудил старую религиозную вражду, забыв, что его отец принужден был вступить в переговоры, как равный с равным, с герцогом Роганом! Благодаря этим милым затеям мы и очутились в плену, я и графиня. Сколько ни тверди они мне, что вы, по ее мнению...
Табуро внезапно приостановился, точно чуть было не проговорился:
– Ах, г. шевалье, скажите, скажите, что обо мне думает графиня? – с живостью воскликнул Кавалье.
– Что она про вас думает, г. генерал? – спросил простодушно Клод. – Да совсем и не думает. Да, черт возьми, что же ей думать-то?
– Вы что-то другое хотели сказать, г. шевалье, когда так внезапно приостановились.
– О, о, сударь, от вас ничто не ускользает! Отсутствие проницательности не ваш порок, – сказал Клод, притворно-подозрительно смотря на Кавалье. – Ладно, теперь буду осторожнее в своих излияниях.
– Сударь! – проговорил с гордостью Кавалье. – Я не способен злоупотреблять доверием... И если графиня...
– Графиня – дурочка! – воскликнул Клод, прерывая Кавалье. – Ну, что же дальше? Предположим, что у вас благородные приемы генерала королевских войск, а не главаря фанатиков (простите мне это выражение). Что же из этого? Разве из этого следует, что вы скорее вернете нам свободу?
– Г. шевалье, вы прекрасно знаете, что это – несчастная случайность войны. Ах, я не меньше вас оплакиваю злополучные религиозные распри!
– Что делать! У всякого свой вкус и своя вера. Вы любите псалмы и проповеди, а мы, бедные грешные паписты, предпочитаем балы, волокитство и песни.
Табуро не ошибся: все его слова попали в цель. Если его преднамеренные недомолвки заставили Кавалье предположить, что Туанон отметила в нем нечто особенное, то намек на псалмы и проповеди вызвал в молодом севенце опасение возбудить в Психее насмешки, которыми католики преследовали гугенотов. Поэтому из ложного стыда и чтобы доказать свое вольнодумство, он имел слабость пошутить над суровостью своей секты.
– Вы, значит, полагаете, – проговорил развязным тоном камизар, – что все протестанты имеют уши только для поучения и глаза исключительно для своих проповедников? Можно служить Господу и восхищаться его творением, можно обнажить меч против несправедливых угнетателей и быть очарованным красотой. Клянусь вам, когда я был в Женеве, я любил поразвлечься...
– Как бы не так! Не оставайся вы суровым, не податливым гугенотом, вы были бы теперь нечто иное, чем то, что вы есть. Ведь когда ваш брат захочет служить королю, перед ним, черт возьми, все двери настежь! Рювеньи, Дюкэнь, Дустейн – гугеноты. Разве они не генералы, адмиралы, посланники? И, занимая эти высшие посты, разве не оказывают они посильной помощи своим братьям? Но эти господа не кричат «Вавилон» и не скрежещут зубами, когда восхитительные глаза, очарованные их значением, нежно смотрят на них. И слава, любовь, королевские милости – все цветет на пути этих веселых гугенотов, как роза в мае.
– Вы приводите, сударь, довольно редкие исключения, – заметил с горечью Кавалье. – Когда указы короля отнимают у нас все права, не думаю, чтобы двор намеревался изливать на нас милости.
– Да, конечно, я говорю об исключениях – по отношению к исключительным людям. Указы, говорите вы, генерал! Э, Бог мой! Исключительные люди умеют миновать указы, как крупная рыба умеет проложить себе отверстие в неводе. Полноте, генерал! Вы лучше всякого знаете, что указы не для вас писаны.
– Я вас не понимаю.
– Как! Стало быть, не правда то, что нам говорили в Монпелье?
– Что вам говорили?
– А то, что по поручению короля вам предложили графский титул, начальство над двумя полками его гвардейцев и чин бригадира, если вы согласитесь к нему поступить на службу. Так это неправда?
– Без сомнения, это отчаянная ложь, сударь! – воскликнул в негодовании Кавалье. – Никогда мне не осмеливались делать подобные позорные предложения. Паписты слишком хорошо знают, что я никогда не изменю делу, которое защищаю... Если б вы знали, сударь, все те ужасы, которые сокрушили нашу семью, вы бы поняли, что между Жаном Кавалье и королем Франции может быть только война на смерть.
– Тем хуже для Франции! – проговорил Табуро.
На мгновение воцарилось молчание. Спустилась ночь. На небе всплыла полная луна, озаряя нежным светом комнаты. Вечер был великолепный; в воздухе слышался душистый запах апельсинов; издалека доносился легкий шелест листьев. Внезапно дверь распахнулась и появилась Туанон. Она выступала так воздушно, что казалась видением.
– Откуда это вы появляетесь, графиня? – спросил Клод.
Кавалье, углубленный в свои мысли, не заметил Психеи. Слова Клода заставили его поднять глаза. Он приблизился и, поклонившись довольно неловко, проговорил:
– Честь имею пожелать вам доброго вечера, графиня.
– Добрый вечер, сударь, – ласково ответила графиня и опустилась в большое кресло. Она вся была освещена луной, в то время как Кавалье и Табуро оставались в полутени.
– Какой прекрасный, спокойный вечер, не правда ли, г. Кавалье?
В этих словах, обращенных к севенцу, было столько благосклонности, что он был ими тронут. Сердце его усиленно забилось. Он покраснел и взволнованным голосом мог только произнести:
– Да, графиня, сегодня дивный вечер.
– Печально восхищаться небосклоном, через который так хочется проникнуть, – вот единственное удовольствие пленников! – сказала грустно Туанон. – Впрочем мы очень признательны вам, г. Кавалье, за данное нам приятное убежище.