– Увы, я не в состоянии была лучше выразить своих чувств к вам! – проговорила Психея, которую душили слезы. – Но так как мои слова вас раздражают, перестанем говорить об этом. Хотя и скрытые, мои чувства к вам будут не менее глубоки и не менее нежны. Умоляю вас в последний раз, выслушайте меня.
– В последний раз! О да, без сомнения, в последний раз, конечно, в наипоследний раз! – воскликнул Клод, нетерпеливо топнув ногой. – С меня по уши довольно той роли, которую мне приходилось играть при вас.
– Я собираюсь принять очень важное решение. Оно так значительно, что я могу, я обязана вам его доверить, – сказала Психея и в нескольких словах передала Клоду сделанное ей Вилляром предложение.
По мере того как Туанон говорила, с лица Табуро исчезало выражение гнева и преувеличенного презрения; оно заменялось то удивлением, то жалостью, то негодованием. Когда Психея замолчала, он воскликнул:
– Но, несчастная, вы окончательно себя губите! Но вы не знаете, на какого рода ремесло вас обрекают? Ведь тут и ангел не выйдет чистым.
– Я могу спасти Танкреда, – отвечала Туанон.
При этих словах в душе Клода сначала вспыхнула вся ярость, но вскоре он позабыл свой гнев, стараясь проникнуть в глубину страсти, которая казалась ему непостижимой. Иначе и быть не могло. Очень мало душ, способных понять, что любовь в состоянии возвыситься до этого выспреннего постоянства, до этой слепой, граничащей с помешательством, преданности, которая, примененная к вере, создает мучеников и святых. Заурядный человек думает, что внушаемая нами любовь равносильна нашему собственному чувству. Это грубая ошибка. Обыкновенно следует извинять людям, которых страстно любят и которые в ответ мало или совсем не любят: они почти всегда неповинны в вызываемом ими восторженном чувстве. Когда страсть, как вера, становится навязчивой мыслью, она воспламеняется, достигая сверхчеловеческих пределов, недоступных пониманию толпы. Умеренно верующим, равнодушным или безбожникам твердость св. Лаврентия[40] всегда будет казаться преувеличенной, безумной, нелепой. Можно подумать, что одно из ужасных условий любовного или религиозного фанатизма – не ждать себе награды на земле. Это верно: одна жертва вызывает другую; прошедшее обязывает будущее; чем более жертвуешь собой, тем сильнее хочется еще жертвовать. Со все возрастающим пылом привязываешься к своей роковой задаче. Чем больше страданий, тем больше надежд, что они скоро прекратятся; забываешь пройденный путь, потому что конец кажется близким.
Ограниченный ум Табуро разделял, конечно, общие предрассудки. Одно мгновение, еще под впечатлением гадких шуток пажа, не будучи в состоянии понять Психею, он чуть ли не приписал ее смелую решимость каким-то низким, скрытным побуждениям. Но вскоре его хорошие задатки восторжествовали: он увидел в Туанон только безумную, болезнь которой неизлечима. Твердо решившись покинуть Психею, усталый от всех перенесенных им лишений и опасностей, стыдясь собственных оказанных ей услуг, но сохранив еще остаток привязанности, он не мог сдержать чувства жалости при виде такой сильной и безропотной страсти: у него не хватало силы покинуть Психею под впечатлением гнева и презрения.
Психея сидела в кресле, свесив голову на грудь. Ее руки вяло ниспадали на ручки кресла, большие глаза, неподвижные, полные слез, уставились в потолок, сквозь полуоткрытый пурпурный рот вырывалось сдавленное дыхание. Несколько мгновений Табуро молча созерцал эту душераздирающую картину. Туанон была одна на свете, без друзей, без опоры, всеми презираемая, даже теми, которые пользовались ею для своих целей, пожалуй, и тем, для которого она возвышалась до героизма. Сердце доброго чичисбея разрывалось на части, но ему и в голову не приходило сопровождать Туанон в этой новой поездке. Отчасти он находился еще под впечатлением насмешек Гастона, отчасти же ему казалось, что, принимая участие в планах Психеи, он примет на себя крайне опасную роль. Табуро тем более жалел о своих грубых словах, что не видел никакой возможности ни изгладить их, ни извинить. Весь смущенный, приблизился он к Туанон и проговорил изменившимся голосом:
– По совести, Психея, нам невозможно так расстаться...
При этих словах, в которых сквозила нежность, Туанон быстро приподняла голову и, сложив руки, радостно воскликнула:
– Мой друг, вы, значит, мне прощаете?
– Вам простить! Что простить, Господи? Бедное дитя!
– Я не знаю... За невольно причиненные вам неприятности... Не будь их, я уверена, вы, всегда такой добрый, не были бы так жестоки и несправедливы ко мне.
– Не будем больше об этом говорить. Я должен у вас просить прощения. Я обошелся с вами жестоко в ту минуту, когда вам больше всего нужна была бодрость, ваша вера в благородство вашего чувства, чтобы дерзнуть на предприятие, которое вы замышляете. Но я ведь знаю: мои слова не помогут. Мне знакома ваша восторженность. Да хранит вас Господь! Вы невменяемы, но, в конце концов, у вас благородное, великодушное сердце. И разве не чудо, что после той жизни, которую вы вели, вы – такая, как есть? Бедное дитя! Но к чему обо всем этом говорить? Только тяжелее будет прощание...
Слишком гордая, слишком совестливая, не желая дать Клоду повод подумать, что она намерена удержать его, Психея промолвила прерывающимся голосом:
Мне остается, мой друг, попросить у вас последней услуги. Король и директор театра так щедро вознаградили то, что когда-то называли талантом Психеи, что я смогла отдать на хранение нотариусу Дюнону 50000 экю. Вот это маленькое состоянье я хочу оставить после меня моему старому учителю танцев.
– Знаю, знаю, – ответил Клод. – Вы забываете, что до вашего отъезда из Парижа я привел в порядок все ваши дела. Между мною и Дюпоном условлено, что я вам дам деньги, в которых вы будете нуждаться во время поездки, а он их возвратит моему управляющему по вашей записке.
– Чтобы довести до конца задуманное предприятие, мне необходимы деньги, – сказала Психея и после минутного молчания прибавила, краснея от стыда:
– Вилляр мне предложил от имени короля... Ах, мой друг, вы меня знаете!..
– Я вас понимаю! – воскликнул Клод, сжимая в своих руках ручки Туанон. – Вы всегда щепетильны до крайности. Вы получите необходимые вам деньги. Я попрошу у Вилляра триста червонцев будто для себя и велю вам передать двести. Вы пришлете мне расписку, а я вручу ее Дюпону, и дело будет в шляпе.
– Спасибо, тысячу раз спасибо, мой добрый и великодушный друг! Прощайте еще раз и... навсегда!
– Ах, как я слаб! – проговорил Табуро, проводя рукой по своим влажным глазам. – Бодрей, бодрей...