испытывающий при этом тщеславия, что делает его влияние на массы неотразимым, потому что в глазах народа воинственный дух и бонапартизм до сих пор еще являются синонимами чести и национальной славы. Затем, Франсуа Гарди, либеральный, независимый и просвещенный буржуа, образчик крупного фабриканта, горячего поборника прогресса и улучшения быта рабочих!.. Затем, Габриель, добрый священник, как они его зовут, апостол евангельского учения раннего христианства, представитель демократии в церкви, противник ее аристократии, бедный деревенский аббат, выступавший противником богатого епископа, то есть, по их грубому выражению, возделыватель нивы Господней, идущий против праздного деспота, прирожденный проповедник идей братства, свободы и прогресса… по их же словам, и все это не во имя зажигательной революционной политики, а во имя Христа, во имя религии, полной милосердия, любви и мира… как они говорят, повторяю. А Адриенна де Кардовилль? Образец изящества, грации, красоты, жрица всех чувственных наслаждений, которые она пытается обожествлять, утончая их и облагораживая. Я не говорю уже об ее уме и отваге: вы хорошо их знаете сами. Никто не может нам больше навредить, чем эта особа, патрицианка по крови, демократка по сердцу, поэтесса по воображению. И наконец, принц Джальма, храбрый, смелый, готовый на все, потому что он не знаком с цивилизацией, неукротимый как в ненависти, так и в любви, страшное орудие в умелых руках?.. Да в этой проклятой семье даже дрянной Голыш, который сам по себе ничего не стоит, — и он может им принести пользу, когда, облагороженный, просвещенный и возрожденный постоянной связью с этими великодушными и обворожительными натурами, как их называют, он явится в их сообществе, представителем рабочих… Ну, так подумайте теперь, что будет, когда эти люди, уже восстановленные против нас, последуют отвратительным советам и указаниям Реннепона? А что они им последуют, я в этом уверен. Что будет, когда все их силы соединятся, — да еще при наличии такого капитала, который усилит их могущество в сто раз, — и объявят нам и нашим принципам войну? Они станут для нас, поверьте, самыми опасными врагами, какие когда-либо у нас бывали. Я утверждаю, что никогда нашему обществу не грозила большая опасность. Теперь для нас — вопрос жизни или смерти. Защищаться теперь поздно: надо нападать, чтобы уничтожить проклятый род Реннепонов и завладеть миллионами.
Картина, набросанная Роденом с необычными для него жаром и живостью, которые только усиливали впечатление, заставила княгиню и отца д'Эгриньи обменяться растерянным и испуганным взглядом.
— Признаюсь, — проговорил преподобный отец, — мне и в голову не приходили опасные последствия задуманного Реннепоном союза. А, конечно, его наследники, судя по тому, что мы о них знаем, способны с радостью осуществить эту утопию… Опасность очень велика… грозит большой бедой… Но как ее предотвратить?.. Что делать?
— Как! Вы имеете дело с такими натурами, героическими и восторженными, как Джальма; чувственными и эксцентричными, как Адриенна Кардовилль; наивными и простодушными, как Роза и Бланш; прямыми и честными, как Франсуа Гарди; ангельски чистыми, как Габриель; грубыми и ограниченными, как Голыш, — и вы спрашиваете, что делать?
— По правде сказать, я вас не понимаю, — ответил отец д'Эгриньи.
— Могу этому поверить! Мне это вполне понятно из вашего предыдущего поведения… — презрительно заметил Роден. — Вы прибегали к грубым, насильственным мерам, вместо того, чтобы действовать на все эти благородные и возвышенные натуры, которые, соединившись вместе, обретут непреодолимую мощь, а будучи разрозненны, в одиночку, очень легко поддадутся всякого рода неожиданностям, соблазну, увлечению. Поняли вы наконец?.. Все еще не поняли?
Роден пожал плечами:
— Ну, скажите мне, с отчаяния умирают?
— Да.
— Может дойти до последних пределов сумасшедшей щедрости человек в порыве счастливой любви?
— Да.
— Не бывает ли такого ужасного и горького разочарования, когда самоубийство является единственным убежищем от тягостной действительности?
— Да, бывает.
— Излишество в чувственных наслаждениях не может разве довести до медленной, сладострастной агонии?
— Да, может.
— Не бывает разве в жизни таких страшных обстоятельств, что самый светский, неверующий человек слепо бросается, разбитый и уничтоженный, в объятия религии, меняя все земные блага на власяницу, молитву и религиозный экстаз?
— Да, бывает.
— Не случается разве, что реакция на страсти производит в человеке такую страшную перемену, которая часто приводит к самой трагической развязке?
— Конечно.
— Ну, так зачем же спрашивать: «Что делать?» А что вы скажете, если раньше, чем пройдет три месяца, самые опасные члены этой семьи Реннепонов явятся умолять на коленях, как о великой милости, о разрешении им вступить в то самое общество, которое внушает им теперь такой ужас и с которым Габриель расстался навек?
— Такое обращение невозможно! — воскликнул отец д'Эгриньи.
— Невозможно?.. А кем были вы, месье, пятнадцать лет назад? — спросил Роден. — Вы были ничтожным светским развратником… А вы пришли к нам… и ваши богатства стали нашими… Как! Мы покоряли князей, королей и пап; мы поглотили и погасили великие умы, слишком ярко горевшие вне нашей общины; мы владычествовали над Старым и Новым светом; мы пережили века, сохранив силу, богатства и способность внушать страх, несмотря на ненависть, на преследования, каким подвергались, и вдруг мы не справились бы с семьей, которая для нас опасна и богатства которой, у нас же похищенные, нам столь необходимы! Как! У нас не хватит искусства достигнуть этого без ненужного насилия, без компрометирующих преступлений!.. Да вы, значит, и понятия не имеете о безгранично-разрушительном действии человеческих страстей, особенно когда ими ловко и с расчетом пользуются и возбуждают их. А кроме того, быть может, с помощью одной могучей помощницы, — со странной улыбкой заметил Роден, — удастся эти страсти разжечь с удвоенной силой.
— И этот помощник… Кто он? — спросил д'Эгриньи, испытывавший, как и княгиня, чувство невольного удивления, смешанного со страхом.
— Да… — продолжал Роден, не отвечая на вопрос аббата, — этот могучий помощник, если он явится нам на помощь, может произвести самые поразительные превращения: сделать малодушными трусами самых неукротимых, верующими самых нечестивых, зверьми самых кротких ангелов…
— Но кто же этот помощник? — воскликнула княгиня со смутным чувством страха. — Этот могущественный, страшный помощник, кто же он?
— Если он явится, — продолжал так же бесстрастно Роден, — самые юные и сильные будут ежеминутно так же близки к смерти, как умирающий в последнюю минуту агонии…
— Но кто же он? — все более и более испуганно допытывался отец д'Эгриньи, так как чем мрачнее были краски рассказа Родена, тем бледнее и бледнее он становился.
— Много и сильно покосит он людей и сможет, наконец, одним взмахом укутать в саван, который вечно за ним влачится, всю эту проклятую семью!.. Но он вынужден будет пощадить жизнь одного великого, неизменного тела, которое — сколько бы у него ни умерло членов — никогда не ослабевает, потому что дух, дух общества Иисуса никогда не погибнет…
— И ЭТОТ ПОМОЩНИК?..
— Этот помощник приближается, — произнес Роден, — приближается медленными шагами… Его страшное появление предчувствуется всеми и всюду…
— Кто же это?!
— Холера!
При этом слове, произнесенном Роденом шипящим, резким тоном, княгиня и отец д'Эгриньи побледнели и вздрогнули… Взор Родена, холодный и потухший, делал его похожим на привидение.
Могильная тишина воцарилась в комнате; Роден первый прервал ее. По-прежнему бесстрастный, он повелительным жестом указал отцу д'Эгриньи на стол, за которым так недавно сидел скромно сам, и