услышали, хотя предрассветный ветерок, зашелестевший листвой в палисаднике, потянул именно с той стороны, откуда только что доносились выстрелы. В улице, и справа и слева от них, в сером мраке гомонили хуторяне. Гомон был и за речкой, в центре хутора, на плацу, где помещался ревком, — в просторном доме дьячка, удравшего со всеми чадами и домочадцами к кадетам.
Нужно было немедленно увидеть Федюнпна — он по ночам дежурил в ревкоме. Что все же случилось? Может, ему уже известно, и полошиться нечего? Минуту Надя размышляла: не заседлать ли ей коня, не скорее ли дело будет, чем бежать самой?
Тут где-то за южной околицей, за садами, по-над речкой раздался топот копыт, еще слабый, еле-еле уловимый. Но Надя поняла, что кто-то гонит лошадь по наезженной, гулкой дороге, скорее всего по станичному шляху, и гонит во весь опор. Сзади в палисаднике снова зашелестели деревья, зашумела раина, и топот заглох. Но через короткое время он прорвался, стал слышен уже более отчетливо. Быстро приблизился к околице и все в том же темпе поплыл по Большой улице, к плацу. Ясно было: скачет вестовой.
Запрягай, батя. Слышишь, торопится как?.. — скороговоркой сказала Надя, качнув головой в сторону плаца. — Укладывайтесь поживей, собирайтесь, а я съезжу в ревком. Узнаю… Детей пока не тревожьте, их взять недолго, — добавила она и бегом направилась во двор, к амбару, где лежало седло.
А по хутору тем временем — из улицы в улицу, со двора во двор — стремглав разносилась без всяких посыльных весть: ждали беды в двери, а она вскочила в окно. Кадеты продвинулись стороной, и путь на слободу Поповку, куда хуторяне отступали первый раз, был отрезан. Надо было не мешкая подаваться на Мачеху. К станице, из которой этой ночью жители выехали, уже подкатывалась вражья конная разведка. Разведку обстреляли, и она скрылась в ночь. Эта перестрелка и была недавно слышна здесь, в Платовском.
Хутор ожил и сразу стал похож на шумный, поднимающийся в дорогу табор: разноголосый возбужденный говор, скрип и визг телег на поворотах, ржание коней, пощелкивание кнутов, крик и плач детей… Но это — в первые минуты. А уже вскоре над всей этой пестротой звуков преобладал один — монотонный и неумолчный: стук колес. Вскоре на голом бугре, под которым ютилась Заречка, в полумраке пасмурного рассвета неясно замаячили первые подводы. А на плотине через речку, на разбитой и ухабистой насыпи все погромыхивали и погромыхивали колеса.
Парамоновым ехать к плотине было незачем: проселочная дорога, по которой двигался обоз, проходила за их гумном, чуть выше. По узкому, меж гумнами, переулку они выбрались на зады, поднялись в гору — и вот она, терявшаяся в неубранных полях дорога на хутор Суворовский и дальше на слободу Мачеху. Передней у Парамоновых шла воловья арба. Вел быков Матвей Семенович. Он вел их, покрикивая, поторапливая, и растерянно озирался: обоз двигался сплошным потоком, а ведь в него надо было как-то вклиниться.
Рядом с повозкой, где на ворохе одежды сидела Настя с придремнувшими на коленях у нее Верочкой и Любушкой, шагала Надя, в гимнастерке, в армейских сапогах, с револьвером на поясе. Осунувшееся за ночь лицо ее было строгим и бледным. Можно было бы еще сказать — спокойным, ежели бы так заметно не трепетали ее длинные густые ресницы, то прикрывая, то вновь открывая сухо блестевшие глаза. За ней, играючись, вырывая повод, шел отдохнувший строевой конь, под седлом, с полным походным вьюком. Надя уже распрощалась и с семьей и с Любушкой, уже были сказаны — еще во дворе — последние слова. Оставалось ей только вскочить в седло и повернуть коня. А она все медлила, все шагала и шагала рядом с повозкой.
Матвей Семенович подвел вплотную к обозу быков и остановил их: дорога была занята. Мимо, гремя разболтанными колесами, шла арба Варвары Пропасновой. В арбе — сундук да детвора: кто сидел, кто лежал, зарывшись в тряпье. Следом катился андрияновский фургон с крашеной прялкой поверх клажи. Лошадей вел, ковыляя сбоку, сам старик Андриянов, весь белый, как сказочный дед-мороз, но довольно еще прыткий. Поравнявшись с Матвеем Семеновичем, он крикнул ему: «Езжай! Трогай!» — и задержал лошадей, полез с дышла на воз.
В это время где-то вдалеке — все там же, в направлении станицы, опять приглушенно зарокотали пулеметы, несколько сразу, и тут же трескуче ухнула пушка. И по тому, что разрыв донесся более зычно, нежели выстрел, было понятно, что из пушки стреляли кадеты.
Матвей Семенович рявкнул на быков, пустил их на дорогу и увидел, как впереди над упряжками загуляли кнуты и хворостины. Варварина подвода прибавила ходу, стала удаляться. Матвей Семенович вскочил на дышло, прислонился к передку арбы и начал, как и другие, охаживать быков кнутом. Налег на кнут и Мишка, управлявший повозкой — едва не выхлестнул глаз матери волосяным наконечником. Мерин досадливо вильнул хвостом, подернул и сразу взял рысью.
Надя отстала от подводы. В первую секунду она безотчетно рванулась вперед, за повозкой, увозившей Любушку. Рука ее, которой она держала на поводу своего коня, до боли вытянулась, струной натянув загрубелые ремни. И тут она, взглянув на коня, высоко задравшего от рывка голову, на притороченные к седлу походные вьюки, вдруг опомнилась: не оборачиваясь, быстро шагнула к попятившемуся коню, закинула поводья и быстро занесла ногу в стремя.
Обоз между тем опять сомкнулся и двигался все дальше.
Настя, подпрыгивая в повозке на рытвинах, с трудом удерживая девочек, сползавших с коленей, сняла с головы батистовую с розовой каемкой косынку, чтоб помахать Наде, но оглянулась и опустила косынку: Надя была уже далеко. Припав в луке, она скакала карьером вдоль бугра и уже приближалась к заречечным, под горой, яблоневым и вишневым садам, которые огибала полевая кратчайшая на станицу дорога.
Эпилог
Прошло три года.
Народ, поднятый большевиками на отечественную войну, вышвырнул из страны чужеземцев — американских, англо-французских и всяких иных интервентов и их пособников — белогвардейцев, и война затихла. Правда, то там, то здесь в стране запоздалым отголоском вспыхивали кулацкие мятежи и восстания: антоновщина — в Тамбовской губернии, остатки махновщины — на Украине; мятеж в Кронштадте… Да и на Дону, в частности по Хоперскому и Медведицкому округам и по соседствующим с ними саратовским селам, все еще метались, зверствуя, шайки Бакулина, атамана Маторыгина, за которыми по пятам гонялись чоновцы, как сокращенно называли бойцов частей особого назначения.
Не всем хуторянам после войны, затяжным ураганом пронесшейся над страной, пришлось вернуться под родные крыши: много, очень много за эти годы — и в станицах, на площадях, и просто в степи — появилось могил, братских и одиночных. А те хуторяне, чьи судьбы оказались счастливее других, возвращались домой по-разному: одни гордо, хозяевами новой жизни; другие, кто служил у белых или отступал с белыми, — втихомолку, как можно незаметнее.
Первым из таких, которые возвращались втихомолку, был старик Фирсов. Вернулся он еще в прошлом году, в самом конце зимы. Худой, опаршивевший, облезлый — даже собственная старуха его не сразу признала. Угонял он из дому пароконную подводу, да и добра увез немало, а вернулся с пустыми руками — с монистами из вшей на овчинном тулупе. Куда все добро его девалось — и сам он не знал. Целый месяц провалялся в сыпняке в одном из хуторов Сальского округа. Хозяин, в доме у которого пластом лежал он, когда по его душу, как говорят, бог с сатаной спорили, хозяин этот, жуликоватый мужик, сказал ему, что подводу его, со всем, что на ней было, забрали, мол, красные. Так ли это или не так, но делать было нечего. Пришлось старику христарадничать по дворам. Шел селами и хуторами. Всю зиму шел.
Но он-то, богатырь, все же выдюжил, хоть и на себя не похож стал; а вот бывшего атамана Бочкарева, как Фирсов сообщил, сыпняк подрезал. Закопали его в поле, на гумнах, где довелось провести ту холодную, с дождем и снегом, ночь. Все окрестные села были заняты отступавшими воинскими частями,