Но палачи об этом не знали — взяли ключи, пошли делать обыск. Обшарили в хате все углы, распотрошили подушки, перетрясли книги, забрали письма, документы. Тогда же, среди ночи, привели в жандармерию Ивана Мадьяра, Павла Кобрина… Их доставил Кондороши.
— Ну как, узнаете свою паству, отче? Я решил молчать.
Стянули с ног ботинки, привязали к топчану и бросились бить резиновыми палками по ступням. Я не стерпел и закричал от боли. Сатмари сорвал с моей ноги окровавленный носок и сунул мне в рот. А заорал сам:
— Где радиопередатчик? Ну?!
И снова побои. Я потерял сознание.
Очнулся весь мокрый — отлили водой. Развязали руки, но тут же толкнули меня в круг жандармов, и со всех сторон посыпались удары — кулаками, ногами, поленьями. Особенно усердствовал тайный детектив Кондороши: тот таскал за волосы, плевал в лицо, потом ударом в печень свалил меня на пол и оттащил во двор. Но садисту и того оказалось мало: дико прыгнул на мои опухшие ноги, сорвал с икры кожу… Подбежали другие жандармы и меня бросили в машину, приковав к сидению цепями. Так отвезли в Ужгород.
Приехали туда на рассвете.
Первым зашёл в камеру февгаднадь[32] Ортутаи — сын униатского попа. Я знал его отца — он служил в Ужгородской цегольнянской церкви. Не было похоже, что сынок священника определился в волчьей стае «кемельхарито». Зашёл ко мне то ли побеседовать, то ли пожалеть. Тонкий в обращении, речь культурная, ни одного бранного словечка, на которые жандармы не скупились. Обошёл вокруг меня, покачал головой:
— За что же вас так?
Я не ответил, но молодчик не изменил корректного тона.
— Эти мясники, жандармы, — народ дикий, что с них спрашивать? Да и винить, знаете, трудно — работа тяжёлая, часто приходится иметь дело с бандитами, отбросами общества, которые не только пытаются нанести ущерб нашему государству, но и позорят его. Ясно… Ну, а вам бы следовало сделать из этого выводы. Зачем было упорствовать? Вы же умный человек, придумали бы для отвода глаз пару явочек, паролей — и получили передышку: жандармам ведь важно иметь первое признание, а дальше вы попали бы к нам…
— Хрен редьки не слаще! — не сдержался я.
— Понимаю, вам трудно сейчас воспринимать все объективно, вы озлоблены. Но видите, я говорю с вами спокойно, вразумительно, а ведь я защищаю законную власть, которой вы уже нанесли значительный ущерб. Как же вы могли, отец Феодосий, запродать свою душу большевикам-безбожникам? — Кто кому продал душу — жизнь покажет.
— Да, упрямство в вас сидит — не по сану. Потому, наверное, и привели в ярость капитана. Вспомните про необходимость смирения воле господней, что не раз и сами проповедовали в церкви, — это путь к спасению.
— Вы не случайно выразились «воле господней», а не «воле божьей»: на уме — «воля господ»… У вас, униатов, это одно и то же. А как в своё время с вашего благословения в Мараморош-Сигете мордовали на суде людей — только за то, что они хотели сохранить свой язык, свой славянский корень — об этом вы вроде бы не знаете.
— Послушайте, Россоха, вы же образованный, культурный человек. Ну, успокойтесь, подумайте, что общего у вас с этим быдлом. Я не тороплю вас, не требую ничего особого, что было бы противно вашей совести. — никаких сообщений. Подумайте спокойно, и мы найдём с вами общий язык, вернём вас в лоно церкви, которое вам ближе всего.
— Общий язык — с вами? А вашу мать на последнем месяце держали за решёткой? А вашего деда убивали палками на его же поле?
— Видимо, ряса священника на вас по ошибке. Вашим речам мог бы позавидовать коммунистический агент! Неужели богу вы служили для видимости?
— Оставьте бога в покое. И меня тоже…
Вот так мило, по душам, мы потолковали. Он ещё пытался меня уговаривать — дать явки, пароли, назвать людей, с которыми я связан. И обещал мне райскую жизнь — богатый приход где-то в долине Тисы, даже новый дом. Наговорил всякого. Походив вокруг меня, напоследок бросил:
— Упрямство никому не приносило пользы, вы в этом убедитесь, отец Феодосии, и суд вас ожидает пострашнее суда божьего.
Я молча отвернулся, чтобы не видеть его лица с написанной на нём фальшивой скорбью. Да и его самого…
Ортутаи сменил другой предатель своего народа — следователь Борович. Потом мне говорили, что он перебрался в Ужгород из Польши. Этот изощрялся не только в красноречии, но и в изуверстве. Велел сесть на стул и, гадко усмехаясь, поинтересовался, известно ли мне, что он — лучший зубной врач во всём Подкарпатье? Я покрутил головой… Борович, не дав опомниться, с одного удара выбил мне два зуба. Я выплюнул. Тогда он переспросил — так же спокойно, методично: знаю ли я, кто лучший зубной врач в Подкарпатском крае? Я кивнув головой: теперь уже знаю… Подобным способом майор убедил меня и в том, что он—первоклассный «танцмейстер»: велел раздеться донага и, привязав ниже живота увесистый мешочек с песком, заставил танцевать. Я упал без чувств…
Отвезли меня в тюрьму и бросили на холодный пол. Положил под голову недоломанные руки, а ноги — как в огне. В горле запеклась кровь…
Только спустя месяц, когда мог ходить, стали меня снова водить на допрос. В цепях, босиком, по острой щебёнке. Как разбойника. Чтобы ещё больше опозорить, связывали с воровкой-цыганкой и кричали людям, что нас ведут венчаться. «Свадебную» процессию составляла толпа польских беженцев, которых заставляли меня избивать…..
Я потерял счёт дням. Опомнился, когда в коридоре кто-то нарочно громко бросил:
— Началась война!
— Да, не получилось у вас, февгаднадь, — скучающе сказал подполковник Пинеи, разглядывая остро очинённый кончик красного карандаша. — А не получилось потому, что к встрече с тем попом вы не подготовились. Переоценили свою дипломатичность.
Ортутаи сжал тонкие губы: то что Пинеи назвал его на «вы», а не просто — Дюри, не сулило ничего хорошего. Впрочем, он иного и не ожидал: разговор с Россохой ничего ему не дал. И всё-таки гордость не позволяла этому молодчику признать свою промашку. В мыслях он разрешил себе обвинить в неудаче самого начальника: «Сам, небось, не взялся агитировать попа, чтобы переманить его в свою веру!» — подумал со злостью. Но Пинеи продолжил, и лейтенант тут же принял позу, означавшую, что он весь — внимание.
— Вы не учли классового корня вашего объекта, милый февгаднадь. Прослушав по записи вашу «задушевшую» беседу, я приказал поинтересоваться его биографией. И вот что сообщили нам из Хуста…— Острым карандашом подполковник отчеркнул два первых абзаца. — Семья Россохи состояла из б человек, была малоземельной. Глава семьи Иван Россоха работал лесорубом. В 13-ом году в Мараморош-Сигете по известному процессу был осуждён на 2 года тюрьмы, но в 15-ом его освободили в связи с призывом в армию. Попав на фронт, он в первый же день перебежал к русским… Ну, а сын идёт его стопами: с 15 лет отправился на лесоразработки, жил с лесорубами в колыбе. А потом вместе с отцом работал в лесах Словакии — около Гумённого, а на Верховине — около Свалявы… даже в родном селе — на лесопилке… Теперь понимаете, с каким интеллигентом вы имели дело?
— Я же пытался воздействовать…
— Нужно было подыграть, посочувствовать «страдающим русинам», осудить Франца-Иосифа… и даже похулить своего отца. Не смотрите на меня удивлённо, февгаднадь, надо понимать, какую тонкую игру вы упустили. Этакий разуверившийся в правоте сильных мира сего сын священника, готовый в случае чего даже помочь бежать «бедному священнику», восхищённый, наконец, его мужеством — разве это было так уж сложно? Да, вы упустили очень хороший шанс. Упустили, Дюри…
— Но ведь теперь ясно, что пути раскрытых групп переплелись случайно! — воскликнул в ответ Ортутаи, несколько ободрившийся формулой обращения своего начальника.
— Да, несомненно, —рассеянно согласился Пинеи, думая о своём. — Час назад мне сообщили, что в