«хождением сердца вокруг божества», а Дом Аллаха не является в божественном присутствии тем, чем тело человека является для его души, а «побивание камнями» не должно побуждать паломника бороться в себе самом с Сатаной с тем же пылом, какой он вкладывает в бросание ритуальных камешков?
Но старания ал-Газали, несмотря на его желание популяризировать суфийские концепции, были признаны лишь относительно узкими кругами. В сущности, в его время, как и прежде, религиозное чувство, выражаемое зачастую в стереотипных молитвенных обращениях, не имело в общем столь возвышенных устремлений. Частная религиозная жизнь на практике основывалась на простых понятиях страха перед Аллахом и надежды на его прощение, гарантированное верой. Набожным человеком тогда был тот, кто боялся Господа, чьей непредсказуемой и порой пристрастной воле необходимо было повиноваться и которого следовало умолять о милосердии. Дело в том, что зло является неотъемлемой частью нашего мира, ибо Аллах позволил Сатане испытывать людей (хотя ислам не знал понятия «первородного греха»), а Сатана — враг человека. От этого врага, таким образом, необходимо было всякому правоверному искать защиты у Аллаха, о чем свидетельствуют многие формулы, содержавшиеся в персональных молитвах и выгравированные на памятниках.
Тем же чувством были наполнены обряды народного, иногда суеверного поклонения священным местам и предметам, благодаря чему ислам включил в число своих ритуалов посещение могил и культ святых. Несмотря на осуждение большинства богословов, при этом иногда использовались амулеты, талисманы и даже приемы магии.
Мольба о прощении могла помочь и покойному. Всякий молитвенный акт мог совершаться «за кого- то», и такой обряд признавался не только в мистических кругах, но и факихамитрадиционалистами, такими как ханбалит Ибн Кудама, который на этом основании оправдывал «посещение могил» и совершаемые по этому случаю молитвы. В силу того же принципа учитывания благих деяний мусульманин мог и даже был обязан в определенных случаях совершить хадж за усопшего, который не исполнил этого долга, или за живого, но не способного это сделать правоверного.
Религиозная жизнь была, таким образом, в действительности весьма далекой от фатализма, который приписывают мусульманскому менталитету. Разумеется, понятие божественного всемогущества оставалось доминирующим, но оно не исключало индивидуальной инициативы, оно не подавляло единичных усилий, направленных на спасение, каким бы ни было в каждом отдельном случае теологическое оправдание свободы воли. К тому же фатализм был не доктриной, но только позицией, которая обнаружилась, когда мусульманский мир почувствовал превосходство своего окружения, и укрепилась соответственно в эпоху контактов с нововременным Западом. Эту позицию всегда отвергали богословы и религиозные деятели, склонные скорее приписать тот или иной катаклизм людским грехам, в которых следовало раскаяться.
В этой религиозной обрядности нашли свое отражение общие этические принципы. В большинстве своем они были провозглашены уже в коранических стихах, превозносящих прежде всего «социальные» добродетели, и продолжали развиваться в многочисленных «изречениях» Пророка и его Сподвижников. И само хадисоведение, ориентированное в первую очередь на юридический аспект религиозной жизни, никогда не пренебрегало моралью и советами, предназначенными развивать коранические заповеди. Но эти принципы дополнялись элементами, почерпнутыми из иных источников, и мусульманские мыслители классической эпохи стремились выработать этику, которая, основываясь на тексте Откровения, тем не менее адаптировала бы приходящие извне идеи.
Прежде всего было ассимилировано наследие доисламской Аравии. У бедуинов была система ценностей, основанная на нескольких простых добродетелях: самообладание, великодушие, храбрость, гордость — то, что соответствует понятию мужества, или
Кроме того, древнее понятие муруввы было углублено иранской или, скорее, индо-иранской моралью, которая проникала через произведения, подобные басням «Калилы и Димны», переведенным Ибн ал- Мукаффой в VIII в., и оригинальным посланиям того же автора. Этика, которая была одновременно и практической мудростью, способной регулировать социальные отношения, и идеалом, позволяющим человеку оставаться самим собой перед лицом всякого рода опасностей, угрожавших ему в этом по преимуществу недобром мире, эта этика придавала первостепенное значение как личному достоинству, основанному на смирении желаний и амбиций, так и дружеской верности. Это была этика главным образом гуманистическая и пессимистическая, которая, несмотря на свои далеко не религиозные основы, слилась с новым исламским идеалом, о чем свидетельствуют многочисленные антологии, отводящие особое место иранским сентенциям.
Иная позиция обнаружится у философов эллинистического толка, подобных Мискавайху. Выстраивая мораль, соответствующую требованиям ислама, последний отталкивался от аристотелианских и неоплатонических концепций и отводил особое место четырем основным добродетелям: благоразумию, умеренности, храбрости и справедливости, — с которыми были связаны добродетели второстепенные. Главные добродетели, кроме того, противопоставлялись порокам, образуя с ними оппозиционные пары.
В подобном обращении к древней иранской или эллинистической мудрости не было, в сущности, ничего удивительного, ибо добродетели, провозглашенные мыслителями чужеземных традиций, в целом не очень отличались от тех, которые превозносились богословами и
Моралисты подобного рода не позволяли себе независимых суждений и не задавались вопросом о возможных противоречиях между эквивалентными заповедями. Так, например, алГазали, рассматривая проблему совести, которая возникала изза запрета на ложь, пустился в долгие рассуждения, указывая, при каких обстоятельствах уважение к истине вредит необходимому уважению к другому и когда им следует пренебречь. Но подобные рассуждения не подвергали сомнению необходимость согласия между исламской моделью и разумностью, лежавшей в основе всех предлагаемых систем, прекрасная формулировка которого вышла из-под пера правоведа ал-Маварди: «Надо следовать разуму во всем, что Закон не запрещает, и принимать Закон во всем том, что не запрещает разум, ибо Закон не мог бы ничего предписать, что было бы запрещено разумом, а разум повелеть то, что запрещено Законом».
Таким образом, мусульманскую этику классической эпохи можно определить как точку схождения трех, на первый взгляд, разных течений: морали откровения, иногда дополняемой нюансами аскетических исканий, морали философского вдохновения, опирающейся только на разум, и морали практического, прежде всего социального, благоразумия. О происхождении этих трех течений, которые одинаково принимались моралистами, стремившимися лишь классифицировать и иерархизировать их ценности, как это делал, в частности, Маварди, о их происхождении мусульмане почти не задумывались. Факт поразительный, но, в сущности, объяснимый прирожденным чувством превосходства, которое было у них в крови и