4
Чтоб понять чувства Гоголя, надо пережить вместе с ним и это свалившееся на него ликованье Руси, и успех, и вихрь вечеров, вечеринок, встреч, знакомств, похвал, и неуютность бедности, зависимости, отсутствия собственного места и дома на родине, которые он ощутил вместе. Ему не на что было одеть и обуть сестер. С. Т. Аксаков рассказывает, как смущался он перед ним, пока не открыл своей тайны: денег нет ни гроша, вдобавок к этому потерял кошелек с последними ста рублями, а сестрам нужны платья, они девушки, их надо куда-то поместить, где-то пристроить. Добрый Аксаков почти прослезился, увидев это страдальчески-просительное выражение на лице Гоголя, его смущение, которое было так странно в нем, застенчивость, боровшуюся с гордостью, — он занял для Гоголя две тысячи рублей.
Начались поездки по магазинам, покупки платьев, белья — Гоголь ничего в этом не понимал, забывал, что надо купить, но некому было об этом позаботиться, кроме него. Сестры оказались «дикарками». Они неуклюже двигались в своих белых муслиновых платьях (одевал по своему вкусу), стеснялись. Он отвез их к генеральше В. О. Балабиной, они боялись выходить за стол, есть чужое и голодали, плакали, ели чуть ли не уголь, ибо фамильная гоголевская гордость жила и в них. Анет было девятнадцать, Лизе семнадцать лет.
На них уже заглядывались молодые люди, и сами они поглядывали на молодых людей; их слезы по поводу своего непрезентабельного вида тоже расстраивали Гоголя, как и их капризы, перемены в настроении и скучанье по институту.
В Петербург, как рассказывает С. Т. Аксаков, с которым Гоголь проделал путь из Москвы, он ехал веселый в Петербурге скис, подавленный массою свалившихся на него забот, холодом и грустными мыслями о своем будущем. Это отразилось и в дневнике Жуковского: «15, середа. Обедал у Вьельгорского с Гоголем. Рождение Анны Михайловны (младшая дочь Вьельгорских. —
К чему относится это — «дикарь»? К поведению Гоголя у Вьельгорских или у Вяземского? Жуковский вообще был в то время недоволен Гоголем. Он никак не мог смириться с гоголевской гордыней и бесцеремонностью, как он считал, в отношении приличий света. Когда у Гоголя возникла идея оставить своих сестер у А. П. Елагиной, матери братьев Киреевских и племянницы Жуковского, Жуковский возмутился этим и назвал Гоголя «капризным эгоистом». По его настоянию эта затея не состоялась. Вместе с тем добрейший Василий Андреевич возился с Гоголем, как никто. Именно от Жуковского и через него поступали к Гоголю основные суммы вспомоществования — так случилось и на этот раз.
22 ноября Жуковский записал в дневнике «О Гоголе с императрицею».
И вот радостная для Гоголя весть: «Жуковский достал для меня деньги 4000...» «Если бы вы знали, — пишет он Жуковскому уже из Москвы, — как мучится моя бедная совесть, что существование мое повиснуло на плечи великодушных друзей моих». И это правда.
Маменька с младшей сестрой Ольгой приезжает в Москву на деньги Данилевского. Нужно устраивать и маменьку. Нужны лишние комнаты для нее и для сестры, приходится опять одолжаться у Погодина.
«Погодина мы боялись», — пишет в своих воспоминаниях Елизавета Васильевна Гоголь (Анет и Лизу он привез с собою в Москву и тоже поместил в доме на Девичьем поле), он заставлял рано вставать. Его мать-старушка, добрейшее существо, любила играть в карты, сестры Гоголя участвовали в этой ее забаве. Погодин ловил их и кричал на мать. В своем бельведере — они жили в комнатах под самой крышей, — за столом, в кабинете Погодина, куда им удавалось иногда заглянуть вместе с его детьми, они чувствовали себя чужими, приживалками, нахлебницами, и нервное состояние брата, страдавшего еще больше, отражалось и на их состоянии.
«Редкий был у нас брат, — пишет Елизавета Васильевна, — несмотря на всю свою молодость в то время, он заботился и пекся о нас,
Все это я помню и помню даже, как Анет была больна и лежала в лазарете, и я у вас был; и потом помню, помню еще об одном, но не хочу говорить... о, я все помню!» «Посылаю вам безделушки: по кольцу и по булавке. Глядите на них больше, чем просто на кольца и булавки. К ним прижалась, прицепилась и прилетела вместе с ними часть моих чувств и любви моей к вам. Как эти кольца сожмут и обхватят пальцы ваши, так сжимает и обхватывает вас любовь моя. Как эта булавка застегивает на груди вашей косынку, так хотел бы я вас хранительно застегнуть и оградить, и укрыть от всего, что только есть горького и неприятного на свете, молодые цветки мои! отрада мыслей моих!»
Нежность Гоголя мешается с каким-то странным чувством стеснительности по отношению к сестрам, которых, вернувшись в Россию, он застал молодыми женщинами. «Я была трусиха, — пишет Елизавета Васильевна, — и часто просила брата, чтоб он посидел, пока я засну и потушил бы свечу, и он всегда исполнял эти прихоти, сядет, бывало, на кровать и ждет, пока я засну. Его я совершенно не конфузилась и была с ним, как с старшей сестрой. Раз он нарисовал меня лежащую в ночном чепчике и кофточке — я рассердилась и долго приставала к нему отдать мне этот рисунок, который совершенно не был похож на меня».
Гоголь нанял Анет музыкального учителя и почти каждый день возил ее к нему на дом заниматься. Ему не хотелось тревожить и так недовольного Погодина. Ему очень хотелось — и это была заветная идея его жизни, идея долга перед сестрами и семьей, — чтоб из Анет и Лизы что-нибудь вышло, чтоб они были счастливы, и он сделал все для этого. Порываясь обратно в Рим, он с болью отрывал от сердца и этих своих «голубушек», судьба которых так и не устраивалась: Анет пришлось отправить обратно в Малороссию, а Лизу он оставил в Москве у малознакомой П. И. Раевской. Он отдавал их в чужие руки (даже в руки маминьки) с горечью, видя, что они будут жить не так, как бы ему хотелось.
Неоконченные работы тянут его в Рим, в уютные комнатки на Виа Феличе, под защиту римского солнца и тени, в тишину своего рая обетованного. На родине ему неуютно и холодно. Он пишет в Петербург Жуковскому о «странности своего существования в России», которое похоже на «тяжелый сон». Во всех письмах той поры он говорит об «окаменении», о «бесчувственно-сострадательном оцепенении», которое овладевает им. «Иногда мне приходило на мысль, — признается он тому же Жуковскому, — неужели мне совершенно не дадут средств быть на свете. Неужели мне не могут дать какого-нибудь официального поручения... Неужели
Без должности нельзя. Кто ты? Отставной коллежский асессор, ездящий по своим надобностям? А что это за надобности? И входят ли они в надобность отечества, государства? В жалобе Гоголя слышится и крайняя степень давления на Жуковского, и желание подыскать местечко полегче, потеплее, и странная тоска по службе, по желанию быть полезным. Хоть какое-то «официальное поручение»... И это пишет Гоголь, который давно расплевался со всеми должностями и высмеял их в «Ревизоре»! Это пишет тот, кто уже не раз повторял, что наша единственная служба на этой земле — служба богу?
Но этот вопль внятен Жуковскому, который сам служит. Так и Пушкин служил, издавая «Современник» и собирая материалы к истории Петра, и Карамзин, и Державин, Фонвизин, Ломоносов. Русский человек без службы — странный человек, непонятный человек, как бы оторвавшийся от корня человек...
Но пора было ехать. Пора было собирать нехитрый багаж (мешок с книгами и дорожными предметами, чемодан и заветный портфель с рукописями) и грузиться в дилижанс, в который он и на этот