вычетом причитающегося ему за эти месяцы жалованья. Он тут же извернулся, устроил своих сестер Лизу и Анну, которых привез с собой, в институт, а первый взнос за их пребывание в стенах благородного заведения попросил из той суммы, которую ему почему-то недоплатили. Эконому было дано распоряжение вернуть г. Гоголю-Яновскому не заработанный тем оклад.
Чудо этой операции есть одно из многочисленных практических чудес Гоголя. Вместо покаяния, просьб о прощении, о помиловании он просит устроить своих сестер в институт, через год переводит их на казенный кошт (что считалось исключением из исключений), и он еще получает денежки за прогул. Так умел он повернуть дело, так воспользоваться своим красноречием, что сама немка Вистингаузен должна была уступить ему. Еще в октябре 1831 года он писал в Васильевну: «Два здешние института, Патриотический и Екатерининский, самые лучшие. И в них-то, будьте уверены, что мои маленькие сестрицы будут помещены». И, чтоб маменька не сомневалась, добавлял: «Чего теперь не сделаю, то сделаю после. Я упрям и всегда люблю настаивать на своем...»
Что ж, в отношении сестер он на своем настоял. Но как быть в отношении себя?
Как ни рано был он обласкан великими (в Москве он познакомился со Щепкиным, автором «Юрия Милославского» M. H. Загоскиным, Погодиным, его свели к старцу Дмитриеву), как ни наградила его вниманием публика (раскупившая обе части «Вечеров»), надо было идти дальше. Но куда? Публика ждала продолжения в том же роде — и рецензенты ждали, и Пушкин ждал, — а он не хотел этого и не мог. «Вечера» опустошили тот запас, который он привез из дому. Поисчерпались предания и сказки, анекдоты и «забавные штучки». Надо было переходить к чему-то иному и, как он считал, «великому», но великое «не выдумывалось». «...Я стою в бездействии, в неподвижности, — признавался он в феврале 1833 года Погодину. — Мелкого не хочется! великое не выдумывается! Одним словом, умственный запор». Под мелким он подразумевал повести, под великим — роман. Он взялся за «Гетьмана», который начал еще до «Вечеров» и в котором вознамерился показать бурный XVII век в Малороссии, но роман не шел — и тут его склоняло на частные сцены, на быт, на повторение того, что он сам уже сделал. «Вечера» будто околдовали его. Что бы ни начинал, он начинал в же духе и тут же бросал, жег, начинал новое. Что-то грустное навевалось на его прозу, проникали в нее запахи петербургских дворов, черных лестниц, лавок и рынка, краски меркли — на смену брызжущим цветам юга приходили темные тона, тона пепельно-серые, бледные — как будто небо затягивалось тучей, и сеялся из ее непроглядной толщи мелкий нудный дождь.
Он будил в себе воспоминания, настраивался на воспоминания, на веселое — не писалось. Какие-то клочки и обрывки выходили из-под пера, а целое терялось в тумане. «Понимаешь ли ты ужасное чувство: быть недовольну самим собою, — писал он Погодину. — О, не знай его! ...Человек, в которого вселилось это ад-чувство, весь превращается в злость, он один составляет оппозицию против всего, он ужасно издевается над собственным бессилием».
Его властно тянуло назад, в прошлое, где все смотрелось крупно, где характеры лепились как по мановению волшебного жезла — отдаление во времени очищало их от мелкого, низкого, — но рука тянулась и к настоящему. Петербургский опыт искал выхода, но Гоголь не знал, как к нему перейти. На переходе он и задерживался, простаивал, мучил себя. Он жаждал «современной славы», а слава ускользала от него, как красотка на Невском, которая всегда чувствует, как тяжек кошелек преследующего ее молодца.
Он бросил роман, бросил начатую было повесть о студенте, в которой уж слишком высунулся сам (не любил этого: писал из себя, но не о себе), какой-то кусок о купце, прогуливающемся со своей толстомясой сожительницей под петербургским дождем, повесть о Семене Семеновиче Батюшке — очерк в духе «Шпоньки», кинул в печь комедию, которая стала вертеться у него в голове на пути из Петербурга в Васильевку и где он в своем необузданном воображении заехал бог знает куда: герой его, помешавшийся на желании получить орден, сам становился Орденом. Он смотрелся в зеркало и там вместо лица видел Орден, он выходил на улицу, и все говорили о нем: «Орден!», когда его наконец привозили в сумасшедший дом и спрашивали: «Каковы ваши имя и звание?» — он отвечал: «Владимир Третьей Степени».
На досуге, чтобы развеять себя, он записал кое-какие из летних впечатлений, сценки сватовства: разговоры о прошедшей свадьбе сестры Марии шли в Васильевне. Получилось смешно. Тут он был в своей стихии, все играло под его пером — и фамилии, и словечки, и потешные несообразности ритуала, и даже идея женитьбы — проявление одной из «лжей мира». У него и заглавие придумалось — «Женихи», но и на «женихах» он почему-то завял.
Тогда он сел и обработал сюжет, который читал когда-то у Нарежного7. Это был сюжет о двух миргородских помещиках, которые тяжбою загубили свою нежнейшую дружбу. И здесь Васильевка помогла ему: Мария Ивановна все еще вела тяжбу, доставшуюся ей по наследству от батюшки Ивана Матвеевича Косяровского, а к тому перешедшую от одного из непутевых братьев его жены. Врат этот, кстати сказать, был миллионщик и наживался на винных откупах. Но судьба раскачивала его как на качелях: то он приезжал весь в золоте, раздаривал направо и налево тысячи, то сидел чуть ли не в долговой яме.
Повесть о двух Иванах получилась веселой. Пушкин страшно смеялся, когда слушал ее. Он не заметил резкого угасания веселья в конце: то был уже новый Гоголь. Видя растерянность в молодом человеке и явное искание совета, как быть, что писать, Пушкин вспомнил об его «проекте ученой критики» и посоветовал написать что-то в том же духе. Гоголь согласился.
«Гоголь по моему совету начал историю русской критики», — записал Пушкин в своем дневнике. Но его влекла не история критики, а история, с которой на перепутье 1833—1834 годов и завязался у него роман. Он начался, собственно, еще в институте, где лекции, которые он читал, обязывали кое-что подчитывать из истории, не полагаясь на знания, полученные в Нежине. Но институтские лекции не могли удовлетворить его. Перед ним сидели дети, девочки девяти-десяти лет. Что он мог им поведать? Могло ли его желание отклика и понимания удовлетвориться их восторженным сочувствием и расположением к нему? Он искал более взрослую аудиторию, более высокую кафедру, где круг его слушателей был бы достоин его.
Он начинает печатать в журналах исторические статьи, садится за изучение источников, летописей, выписывает «Запорожскую Старину», издающуюся в Харькове И. И. Срезневским, подает намеки профессору истории Погодину в Московском университете, что не прочь бы стать его коллегою. Он избирает историю, как область, родственную литературе, его кровным занятиям, как то, что питает воображение и соображение поэта, и как модный предмет.
Великое событие начала века — Отечественная война 1812 года — повернуло мысль русского образованного общества к осознанию исторической миссии России. Вся поэзия декабристов была исторической. Пушкин создал «Бориса Годунова» и лелеял в планах «Капитанскую дочку». Он приступил к изучению архивов, связанных с Петром I и Пугачевым. Исторические драмы сочинял Погодин, исторические повести и романы — Марлинский, Загоскин. В моде сделались летописи, записи сказаний,споры о происхождении Руси, публикации неизданных документов, исторические герои и сюжеты. Если для одних попытка осознать исторический путь отечества вылилась в поступки — в попытку с оружием в руках повернуть исторический процесс, то у других — в желание восстановить связь времен.
Среди последних оказался и Гоголь. К истории его влек и интерес личный, связанный с тематикой «Вечеров» и инерцией этой тематики. Назвался груздем — полезай в кузов, а Гоголь уже назвался историком, точней, сказочником, перелагающим на свой лад кое-что из прошлого Малороссии. И именно на историю Малороссии обращает он прежде всего свой взгляд. Его привлекает время перелома в ней, время сдвига, катаклизма, когда на дыбы встала вся сила нации и когда решалась ее судьба. В истории Украины «все горит», здесь каждая строка полыхает жарким пламенем, а это то, что ему нужно, то, что он внутренне может противопоставить холоду «бесцветного» Петербурга. История — тот напиток, который в состоянии вывести его из состояния неподвижности и бездействия. Она, как вино, приливает к голове, кружит голову, дает возможность забыться. Вновь просыпаются в нем прежние романтические надежды
Но и здесь, и на этом пути, поджидают его колебания. По призванию он историк Малороссии, по службе он должен читать и русскую историю, и всеобщую историю. И во всеобщей истории он находит страницы, которые трогают струны его сердца и будят ум. XVII век на Украине и средние века в Европе —