— А, дерьмо, ты еще раз карцера хочешь?! — крикнула комендантша. — Машута, Маргошка! Вали ее на пол, свяжем!
Маргошка и прочие прихлебательницы комендантши кинулись на подмогу Людмиле.
— А ну, разойдись! — вдруг угрожающе выкрикнула Машута и вскочила на стол, стоявший среди барака. — Разойдитесь от Лидки, девки!
Женщины отшатнулись, выдавая Лидию на единоличную расправу Машуты. Та стояла взлохмаченная, готовая к прыжку, обводя всех почти сумасшедшим взглядом своих темно-карих глаз и сжимая в руке отточенный хлеборезный нож.
Все замерли. Лидия, тоже не шевелясь, ожидала удара.
— Людка, сволочь, отдай Лидке коробку, — неожиданно угрожающе в сторону комендантши процедила сквозь зубы Машута.
— Пож-жалуйста, жалко, что ли! — ничего не поняв в этом внезапном повороте, но не осмелившись возражать, сказала Людмила и протянула Лиде коробку.
— Только попробуешь вырвать — не пожалею себя, а тебя зарежу, сука продажная, — сказала Машута, по-прежнему обращаясь к Людмиле и угрожая ножом. — Девчонки, заприте двери! — скомандовала она.
Внезапная ярость Машуты всех покорила. Никто не смел ей перечить. Женя Борзова кинулась, заперла дверь. Многие женщины опасливо и выжидающе сбились в кучку у другого конца стола.
— Лидка, читай всем вслух, что написано, — сказала Машута, не изменяя своей воинственной позы.
Крашеный, яркий рот Людмилы кривился на побледневшем от страха лице, она растерянно прижалась спиною к простенку.
Романюк в общем молчании отчетливо прочла карандашную надпись на донце коробки:.
— «Не верьте ни единому слову изо всей нашей брехни. Все фашистский обман…»
— Ой, де-евочки! Вот тебе раз! Значит, их заставляли?! — наивно воскликнула маленькая Наташа.
— А ты думала как же! — сказала Лидия.
— Слыхали, девчонки?! — крикнула со стола Машута. — Слыхали, что Людка хотела от нас сокрыть, а немцам отдать?! Только бякни, стервятина, немцам, попробуй! Башку отрежу! — опять обратилась она к Людмиле.
— Дуры, да я ведь не за себя, а за всех испугалась! — с жалобным хныканьем оправдывалась Людмила. — А вдруг это нам для испытания немцы же написали!
— Им тебя не испытывать! Ты с первых дней плена испытана, когда продала фашистам мужа родного, — выложила Машута.
Людмила истерически вскрикнула, упала на койку, разразилась рыданиями. Женщины сбились кучкой в другой стороне барака, вполголоса обсуждая событие. Даже Маргошка и ее подружки не подошли к Людмиле, не проявили сочувствия к рыданиям комендантши.
— Москва слезам не верит, — насмешливо сказала Машута. — Слышь, свистки на обед! А ну, Людка, рыло обмой, приведись в порядок да иди получить жратво, немецкая сучка! — скомандовала Маша и тут только спрыгнула со стола.
— Ты, Лидка, не злись на меня, у меня характер такой озорной, а за правду я хоть в петлю! — дружелюбно сказала Машута, подойдя к Лидии. — Вдвоем мы с тобой наломаем дровишек! Ты лучше со мной дружи.
— Хулиганка ты, Машка, из-за того я с тобой не дружу, — ответила Романюк, — а дело с тобой иметь можно. Видно, ты рабочую кровь свою не забыла.
Машка сплюнула по-мальчишески сквозь зубы.
— Словами, верно, я безобразничаю. А ты суди не по словам. Ты ведь умная, и в годах, с образованием тоже. А ведь я, — Машута понизила голос до шепота, — самолюбие только свое не хотела перед тобою сломать… — И совсем уже так, чтобы слышала одна Лидия, Маша добавила: — А за Митьку я на тебя не злюсь. Гадина он. У него золотых часов одних дюжина… Падаль!
Глава третья
— День рождения… день рождения… — повторяла Татьяна Ильинична Варакина, поднимаясь по лестнице, едва освещенной тусклой искоркой синей электрической лампочки.
Это был ее день рождения, двенадцатое марта. В этот день Михаил возвращался, бывало, домой с пушистым букетом благоухающих золотых мимоз — первых вестниц южной весны. В этот день к ним собирались друзья; дома звучала музыка, смех; бывало, и пили и танцевали…
Именно вот в такие дни, которые были отмечены в памяти как дни их совместной радости, теперь ей было особенно тяжело.
Портрет пропавшего без вести Михаила висел у Татьяны не в траурной рамке только из суеверия. Будучи почти уверена в его гибели, она не решалась облечь его в траур, страшась подсказать судьбе жестокое решение. Татьяна держала еще про запас незначительный шанс на счастливый ответ…
Привычно, на ощупь, Татьяна всунула ключ во входную дверь своей квартиры и, не включая тусклую лампочку в темной прихожей, другим ключом отперла свои комнаты.
Здесь было сыро и неприютно. Дров не хватало, и Татьяна топила только вторую из оставшихся у нее двух комнат, первую же, холодную, превратила в нечто среднее между дровяным сараем и складом вещей, не умещавшихся в жилой комнате.
— День рождения! — с тяжким вздохом повторила она, скинув заснеженную потертую шубку, натянув сверх платья старенький фланелевый халат и зазябшими, в цыпках руками набирая дрова из сложенной у стены поленницы. Она отсчитала десять полен — норму, которую не решалась превысить, чтобы хватило дров до весеннего тепла.
Варакины жили в старинном доме в одном из тишайших московских переулков, поросших сентиментальной сиренью, акацией, липой и неожиданными громадами мощных, полуторасталетних ясеней. До сих пор в таких домах топят голландские печи, для чего зимой приносят вязанки и с грохотом сбрасывают на железный лист перед печкой звонкие, обмороженные поленья. Михаил Варакин до самой войны считал, что нет лучше гимнастики, чем колка дров, и нет лучше отдыха, чем сидеть в зимний вечер, подкидывая в трескучий огонь дрова, и следить за мерцанием огня.
Возле печки, где годами сбрасывали дрова, концами поленьев были содраны на стене обои. Если, сидя перед топящейся печкой в оставшемся еще от отца низком кожаном кресле, чуть-чуть склониться вправо, то легко было бы дотянуться до ободранного края обоев. Варакин не раз задумчиво шелушил их, слегка отдирая за слоем слой и по этим слоям читая в памяти вслух для Татьяны летопись своей жизни. Голубые, сентиментальные и до сих пор шелковистые лохмотья связывались с образом матери Михаила. Тогда здесь была ее комната. Она чем-то долго болела и здесь в голубом же халате сидела с книжкой в качалке. Мише с сестренкой тогда вход сюда был запрещен, и, верно, именно потому голубая комната запомнилась ему как нечто таинственное и особенно привлекательное.
Белый с серым серебром узор банального интеллигентского благородства, в котором сказывалось деловое безразличие к украшению и погруженность в бесконечную работу, рассказывал о тех временах, когда здесь был кабинет отца, Степана Михайловича Варакина, заваленный диаграммами, картами, чертежами. Отец работал все дни напролет, и входить в его кабинет все смертельно боялись. Даже звали сюда Михаила с сестрой главным образом для строгого разговора о какой-нибудь их провинности.
Желтые хризантемы на сером фоне — это след столовой, которая тут была после смерти отца. Тут проходили «хоровые» зубрежки к экзаменам, юные шумные встречи Нового года и Первого мая, дни октябрьских годовщин и семейные праздники… Тогда здесь вот, слева от печки, стоял буфет по имени «мастодонтище», который потом превращен был Татьяною в книжный шкаф.
Еще ниже — слой с темно-красным выпуклым, глянцевитым и наглым тисненым узором стилизованных букетов напоминал Михаилу о тех днях, когда мирный строй варакинского семейного быта был нарушен