валяй, и парнишку прихватишь.
– Нет, – сказал Квадрига. – Без тебя я не поеду.
– А тогда перестань трястись и принеси что-нибудь пожрать. – Приказал Виктор. – Хлеб у тебя в камень еще не превратился?
Хлеб в камень не превратился. Консервы тоже остались консервами, и неплохими консервами. Они ели, и солдатик рассказывал, какого страха он натерпелся за последние два дня, про летающих мокрецов, про нашествие дождевых червей, про ребятишек, которые за два дня стали взрослыми, про друга своего, рядового Крупмана, парнишечку двадцати лет, который со страху сделал себе самострел… И еще как обед в караулку принесли, поставили разогревать, два часа обед на плите стоял, так и не разогрелся, холодным съели… А нынче заступил на пост, в восемь часов вечера, дождь кромешный с градом, над зоной – неположенные огни, музыка раздается нечеловеческая, и какой-то голос все говорит и говорит, говорит и говорит, а что говорит – не понять ни слова. А потом из степи крутящиеся вышки, столбы – в зону. И только они в зону зашли, как отворяются ворота, и вылетает из зоны господин капитан на своей машине. Я на караул не успел взять, вижу только, что господин капитан – на заднем сидении, без фуражки, без плаща – лупит шофера в шею и орет: «Давай, сукин сын! – орет. – Давай!» Оторвалось что-то внутри у меня, и словно мне кто сказал: беги, говорит, рви когти, а то костей не соберешь. Ну, я и рванул. Да не по дороге, а напрямик, через степь, через овраги, чуть в болоте не завяз, накидку где-то оставил, новую, вчера выдали, но к городу вышел, а городе патрули. Раз я от них еле ушел, второй раз еле ушел, добрался досюда вот, до автостанции, смотрю – гражданских там пускают, а нашего брата – шиш, пропуск требуют. Ну, я и решился…
Рассказав свою историю, солдатик свернулся в кресле и тут же заснул. Мучительно трезвый Квадрига снова принялся твердить, что надо удирать и немедленно. «Вот же человек, – твердил он, тыча вилкой в сторону заснувшего воина. – Понимает же человек… А ты дубина, Банев, непробиваемый дубина. Как ты не чувствуешь, я просто физически ощущаю, как на меня с севера давит… Ты поверь мне… Я знаю, ты мне не веришь, но сейчас поверь, я ведь давно вам говорю: нельзя здесь оставаться. Голем тебе голову заморочил, пьяница носатая… Ты пойми, сейчас дорога свободная, все ждут рассвета, а потом все мосты забьют, как в сороковом… Дубина ты упрямая, Банев, и всегда был такой, и в гимназии ты такой был…»
Виктор велел ему спать или убираться к черту. Квадрига надулся, доел консервы и забрался на диван, закутавшись в махровое одеяло. Некоторое время он ворочался, кряхтел, бормотал апокалиптические предупреждения, потом затих. Было четыре часа.
В четыре десять свет мигнул и погас совсем. Виктор вытянулся на кресле, укрылся каким-то сухим тряпьем и лежал тихо, глядя в темное окно и прислушиваясь. Постанывал солдатик во сне, всхлипывал намаявшийся доктор гонорис кауза. Где-то, наверное на автостанции, взрывали двигатели, неразборчиво кричали голоса. Виктор попытался разобраться в происходящем и пришел к выводу, что мокрецы рассорились-таки с генералом Пфердом, выперли его из лепрозория, легкомысленно перенесли свою резиденцию в город и воображают, что раз умеют превращать вино в воду и наводить на людей ужас, то смогут продержаться против современной армии… да что там – против современной полиции. Идиоты. Разрушат город, сами погибнут, людей оставят без крова. И дети… Детей же загубят, сволочи! А зачем? Что им надо? Неужели опять драка за власть? Эх, вы, а еще суперы. Тоже мне – умные, талантливые… Та же дрянь, что и мы. Еще один новый порядок, а чем порядок новее, тем хуже – это уж известно. Ирма… Диана… Он встрепенулся, нащупал в темноте телефон, снял трубку. Телефон молчал. Опять они что-то не поделили, а мы, которым не надо ни тех, ни других, а надо, чтобы нас оставили в покое, мы опять должны срываться с места, топтать друг друга, бежать, спасаться, или тем хуже – выбирать свою сторону, ничего не понимая, ничего не зная, веря на слово, и даже не на слово, а черт знает на что… мтрелять друг в друга, грызть друг друга…
Привычные мысли в привычном русле. Тысячу раз я уже так думал. Приучены-с. Сызмальства приучены-с. Либо ура-ура, либо пошли вы все к черту, никому не верю. Думать не умеете, господин Банев, вот что. А потому упрощаете. Какое бы сложное социальное движение не встретилось вам на пути, вы прежде всего стремитесь его упростить. Либо верой, либо неверием. И если уж верите, то аж до обомления, до преданнейшего щенячьего визга. А если не верите, то со сладострастием харкаете растравленной желчью на все идеалы и на ложные, и на истинные. Перри Мэйсон говаривал: улики сами по себе не страшны, страшна неправильная интерпретация. То же с политикой, жулье интерпретирует так, как ему выгодно, а мы, простаки, подхватываем готовую интерпретацию. Потому что без нее не умеем, не можем и не хотим подумать сами. А когда простак Банев никогда в жизни ничего, кроме политического жулья, не видевший, начинает интерпретировать сам, то опять же садится в лужу, потому что неграмотен, думать по- настоящему не обучен и потому, естественно, ни в какой другой терминологии, кроме как в жульнической, разбираться не способен. Новый мир, старый мир… и сразу ассоциации: нойе орднунг, альте орднунг… Ну, ладно, но ведь простак Банев существует не первый день, кое-что понимает, кое-чему научился. Не полный же он маразматик. Есть же Диана, Зурзмансор, Голем. Почему я должен верить этому фашисту Павору, или этому сопливому деревенскому недорослю, или трезвому Квадриге? Почему обязательно кровь, гной, грязь? Почему? Мокрецы выступили против Пферда? Прекрасно! Гнать его в шею. Давно пора… И детей они не дадут в обиду, непохоже на них… и не рвут они на себе жилеток, не взывают к национальному самосознанию, не развязывают дремучих инстинктов… То что наиболее естественно, то наименее приличествует человеку – правильно, Бол-Кунац, молодец… и вполне может быть, что это новый мир без нового порядка. Страшно? Неуютно? Но так и должно быть. Будущее создается тобою но не для тебя. Ишь, как я взвился, когда меня покрыло пятнами будущего! Как запросился назад, к миногам, к водке… Вспоминать противно, а ведь так и должно было быть… Да, ненавижу старый мир. Глупость его ненавижу, равнодушие, коварство, фашизм… А что я без всего этого? Это хлеб мой и вода моя. Очистите вокруг меня мир, сделайте его таким, каким я хочу его видеть, и мне конец. Восхвалять я не умею, ненавижу восхваление, а ругать будет нечего, ненавидеть будет нечего – тоска, смерть. Новый мир – строгий справедливый, умный, стерильно чистый – я ему не нужен, я в нем нуль. Я был ему нужен, когда боролся за него… А раз я ему не нужен, то и он мне не нужен, но если он мне не нужен, то зачем я за него дерусь? Эх, старые добрые времена, когда можно было отдать свою жизнь за построение нового мира, а умереть в старом. Акселерация, везде акселерация… Но нельзя не бороться против, не борясь за! Ну что же, значит, когда ты рубишь лес, больше всего достанется тому самому суку, на котором ты сидишь.
…Где-то в огромном пустом мире плакала девочка, жалобно повторяя: Не хочу, не хочу, несправедливо, жестоко, мало ли что будет лучше, тогда пускай не будет лучше, пускай они останутся, пускай они будут, неужели нельзя сделать так, чтобы они остались с нами, как глупо, как бессмысленно… Это же Ирма, подумал Виктор. «Ирма!» – крикнул он и проснулся.
Храпел Квадрига. Дождь за окном прекратился, и стало как-будто светлее. Виктор поднес к глазам часы. Светящиеся стрелки показывали без четверти пять. Тянуло промозглым холодом, надо было встать и закрыть окно, но он угрелся, шевелиться не хотелось, и веки сами собой наползли на глаза. Не то во сне, не то наяву, где-то рядом проходили машины, тащились по грязной дороге машины, через бесконечное грязное поле, под серым грязным небом, мимо раздавленной пушки с задранным стволом, мимо обгорелой печной трубы, на которой сидели сытые вороны, и промозглая сырость проникла под брезент, под шинель, и страшно хотелось спать, но спать было нельзя, потому что должна была проехать Диана, а калитка заперта, в окнах темно, она подумала, что меня здесь нет, и поехала дальше, а он выскочил из окна и изо всех сил погнался за машиной и кричал так, что лопались жилы, но тут как раз шли танки, грохотали и гремели, он не слышал самого себя, и Диана укатила туда, к переправе, где все горело, где ее убьют, и он останется один, и тут возник свирепый пронзительный визг бомбы прямо в темя, прямо в мозг… Виктор бросился в кювет и вывалился из кресла.
Визжал Р. Квадрига. Он раскорячился перед открытым окном, глядел в небо и визжал, как бомба. Было светло, но это не был дневной свет. На захламленном полу лежали разные ясные прямоугольники. Виктор подбежал к окну и выглянул. Это была луна – ледяная, маленькая, ослепительно яркая. В ней было что-то невыносимо страшное. Виктор не сразу понял – что. Небо было по-прежнему затянуто тучами, но в этих тучах кто-то вырезал ровный аккуратный квадратик и в центре квадрата была луна.
Квадрига уже не визжал. Он зашелся от визга и издавал только слабые скрипучие звуки. Виктор с трудом перевел дыхание и вдруг почувствовал злость. Да что им здесь – цирк, что ли? За кого они меня принимают?.. Квадрига все скрипел.