сморщился от боли. Вот гад, чем это он меня все-таки? Он ощупал желвак. Похоже на резиновую дубинку. Впрочем, откуда мне знать, как это бывает от резиновой дубинки? Как бывает от модернового стула в «Жареном Пегасе» – это я знаю. Как бывает от автоматного приклада, или, например, от рукоятки пистолета, я тоже знаю, от бутылки из под шампанского и от бутылки с шампанским… Надо будет спросить Голема… Вообще странная какая-то история, хорошо бы в ней разобраться… И он стал разбираться в этой истории, чтобы отогнать всплывшую вторым планом мысль об Ирме, о необходимости от чего то отказываться и как-то себя ограничивать, куда-то кому-то писать, кого-то просить… «Извини, что беспокою тебя, старина, но тут у меня объявилась дочка двенадцати с лишним лет, очень славная девочка, но мать у нее дура и отец тоже дурак, так вот надобно пристроить ее куда-нибудь подальше от глупых людей…» Не хочу я сегодня об этом думать, завтра подумаю, – он посмотрел на часы. Хватит думать вообще. Хватит.
Он поднялся и стал одеваться перед зеркалом. Брюхо растет, вот дьявол, и откуда бы у меня быть брюху? Такой всегда был сухощавый жилистый человек… Даже и не брюхо, собственно, – благородное трудовое чрево от размеренной жизни и от хорошей пищи. Так, брюшко какое-то паршивенькое, оппозиционерский животик. У господина Президента, небось не такой. У господина Президента небось благородный, обтянутый черным, лоснящийся дирижабль. Повязывая галстук, он придвинул лицо к зеркалу и вдруг подумал, как выглядело это уверенное крепкое лицо, столь обожаемое женщинами известного сорта, некрасивое, но мужественное лицо бойца с квадратным подбородком, как оно выглядело к концу исторической встречи. Лицо господина Президента, тоже не лишенное мужественности и элементов квадратности, к концу исторической встречи напоминало, прямо скажем, между нами, кабанье рыло. Господин Президент изволил взвинтить себя до последней степени, из клыкастой пасти летели брызги, а я достал платок и демонстративно вытер себе щеку, и это был, наверное, самый смелый поступок в моей жизни, если не считать того случая, когда я дрался с тремя танками сразу. Но как я дрался с танками, я не помню, знаю только по рассказам очевидцев, а вот платочек я вынул сознательно и соображал, на что иду… В газетах об этом не писали. В газетах честно и мужественно, с суровой прямотой сообщили, что «беллетрист Банев искренне поблагодарил господина Президента за все замечания и разъяснения, сделанные в ходе беседы».
Странно, как хорошо я все помню. – Он обнаружил, что у него побелели щеки и кончик носа. – Вот таким я тогда был, на такого орать сам бог велел. Он ведь не знал бедняга, что это я не от страха бледнею, а от злости, как Людовик Четырнадцатый… Только не будем махать кулаками после драки. Какая разница, от чего я там у него бледнел… Ладно, не будем. Но для того, чтобы успокоиться, для того, чтобы привести себя в порядок перед появлением на люди, чтобы вернуть нормальный цвет некрасивому, но мужественному лицу, я должен отметить, я должен напомнить вам, господин Банев, что если бы вы не продемонстрировали господину Президенту свой платочек, вы бы благополучнейшим образом обретались сейчас в нашей славной столице, а не в этой мокрой дыре…
Виктор залпом выпил джин и спустился в ресторан…
2
– Может быть, конечно, и хулиганы, – сказал Виктор, – только в мое время никакой хулиган не стал бы связываться с очкариком. Запустить в него камнем – это еще куда ни шло, но хватать, тащить и вообще прикасаться… Мы их все боялись, как заразы.
– Я же говорю вам: это генетическая болезнь, – сказал Голем. – Она абсолютно не заразная.
– Как же не заразная, – возразил Виктор, – когда от нее бородавки, как от жабы! Это все знают.
– От жаб не бывает бородавок, – благодушно сказал Голем. – От мокрецов тоже. Стыдно, господин писатель. Впрочем, писатели – народ серый как всякий народ. Народ сер, но мудр. И если народ утверждает, что от жаб и от очкариков бывают бородавки…
– Как и всякий народ. Народ сер, но мудр. И если народ утверждает, что от жаб и очкариков бывают бородавки…
– А вот приближается мой инспектор, – сказал Голем.
Подошел Павор в мокром плаще, прямо с улицы.
– Добрый вечер, – сказал он. – Весь промок, хочу выпить.
– Опять от него тиной воняет, – с негодованием произнес доктор Р.Квадрига, пробудившись от алкогольного транса. – Вечно от него воняет тиной. Как в пруду. Ряска.
– Что вы пьете? – спросил Павор.
– Кто – мы? – осведомился Голем. – Я, например, как всегда, пью коньяк. Виктор пьет джин. А доктор – все поочередно.
– Срам! – сказал доктор Р.Квадрига с негодованием. – Чешуя! И головы.
– Двойной коньяк! – крикнул Павор официанту.
Лицо у него было мокрое от дождя, густые волосы слиплись, и от висков по бритым щекам стекали блестящие струйки. Тоже твердое лицо, многие, наверное, завидуют. Откуда у санитарного инспектора такое лицо? Твердое лицо-это: сыплет дождь, прожектора, тени на мокрых вагонах мечутся, ломаются… Все черное и блестящее, и только черное и блестящее, и никаких разговоров, никакой болтовни только команды, и се повинуются… Не обязательно вагоны, может быть, самолеты, аэродром, и потом никто не знает, где он был и откуда взялся… девочки падает навзничь, а мужчинам хочется сделать что-нибудь мужественное, например, расправить плечи и втянуть брюхо. Вот Голему не мешало бы втянуть брюхо, только занято у него там все – куда его там втянешь. Доктор Р.Квадрига – да, но зато ему не расправить плечи, вот уже много дней и навсегда он согбен. Вечерами он согбен над столом, по утрам – над тазиком, а днем – от больной печени. И, значит, только я здесь способен расправить плечи и втянуть брюхо, но я лучше мужественно хлопну стаканчик джину.
– Нимфоман, – грустно сказал Павору доктор Р.Квадрига. – Русалкоман. И водоросли.
– Заткнитесь, доктор, – сказал Павор. Он вытирал лицо бумажными салфетками, комкая их и бросая на пол. Потом он стал вытирать руки.
– С кем это вы подрались? – спросил Виктор.
– Изнасилован мокрецом, – произнес доктор Р.Квадрига, мучительно стараясь развести по местам глаза, которые съехались у него к переносице.
– Пока ни с кем, – ответил Павор и пристально посмотрел на доктора, но Р.Квадрига этого не заметил.
Официант принес рюмку. Павор медленно выцедил коньяк и поднялся.
– Пойду-ка я умоюсь, – сказал он ровным голосом, – за городом грязно, весь в дерьме. – И ушел, задевая по дороге стулья.
– Что-то происходит с моим инспектором, – произнес Голем. Он щелчком сбросил со стола мятую салфетку. – Что-то мировых масштабов. Вы, случайно, не знаете, что именно?
– Вам лучше знать, – сказал Виктор. – Он инспектирует вас, а не меня. И потом, вы же все знаете. Кстати, Голем, откуда вы все знаете?
– Никто ничего не знает, – возразил Голем. – Пока только догадываются. Очень многие – кому хочется. Но нельзя спросить, откуда они догадываются, – это насилие над языком. Куда идет дождь? Чем встает солнце? Вы бы простили Шекспиру, если бы он написал что-нибудь в это роде. Впрочем, Шекспиру вы бы простили. Шекспиру мы многое прощаем, не то что Баневу… Слушайте, господин беллетрист, у меня есть идея. Я выпью коньяк, а вы покончите с этим джином. Или вы уже готовы?
– Голем, – сказал Виктор, – вы знаете, что я – железный человек?
– Я догадываюсь.
– А что из этого следует?
– Что вы боитесь заржаветь.
– Предположим, – сказал Виктор. – Но я имею в виду не это. Я имею в виду, что могу пить много и долго, не теряя нравственного равновесия.
– Ах, вот в чем дело, – сказал Голем, наливая себе из графинчика. – Ну хорошо, мы еще вернемся к этой теме.
– Я не помню, – сказал вдруг ясным голосом доктор Р. Квадрига. – Я вам представлялся, господа, или нет? Рем Квадрига, живописец, доктор гонорис кауза, почетный член… Тебя я помню, – сказал он Виктору. – Мы с тобой учились и еще что-то… А вот вы, простите…