— Помилуй, зачем же пули? — удивился Истома. — Отборной солью снаряжу! Потом будут, паскудники, до самых Петров и Павлов вымачивать.
— Серебряной пулей было бы вернее.
— Бог с тобой, Максим Яклевич! — рассмеялся Истома, — бесовщины на белом свете столь развелось, что на всех серебра не наберешься! А зарядишь в них солью, так соль опосля к тебе и возвратится! И беса помучишь, и убытку не потерпишь!
Максимка схватил свисток и сломя голову кинулся в темноту, туда, где слышался громкий мужской смех, откуда раздавались веселые манящие девичьи вскрики.
Укрывшись за обросшей мхом почернелой еловой корягой и затаив дыхание, Максимка впервые погружался в настоящую купальскую ночь, таинственную и терпкую, совсем не такую, о которой доводилось ему слышать от старой стряпухи Ярихи.
Посреди большой поляны, глухо закрытой лесом от посторонних взглядов, горело три костра, распаленные живым огнем: маленький, в локоть, другой побольше, в аршин, и просторный, не меньше сажени. Парни и девки, босоногие, одетые в одни рубахи, да увенчатые семитравными венками, с обязательно завитыми в них Иваном-да-Марьей, богородицкой травой и медвежьими ушками, взявшись за руки, вокруг костров вели посолонь нескончаемый хоровод.
«Неужели здесь и моя Дуняша? — Максимка напряженно вглядывался в сокрытые большими венками девичьи лица. — Пожалуй, вот эта похожа…» Мальчик с досадою ударил рукою по мягкому мху. Повеяло сырым, холодным колодезным духом. Максимка суеверно оглянулся вокруг, ища глазами притаившегося в чащобе лешего, и поспешно перекрестясь, прошептал: «Спасова рука, Богородицын замок, Ангела стрела, сохраните душу мою. Поди прочь, леший!»
Хоровод двигался все быстрее и быстрее, плавные, неспешные движения сменялись порывистыми и быстрыми, размеренные шаги путались, танцующие то и дело начинали семенить, ломая и нарушая прежний, совпадающий с пением ритм. Разгоряченные парни внезапно освобождали руки и, не останавливаясь, обхватывали девушек повыше пояса, стараясь под тонкими рубахами, поймать в ладони колышущиеся девичьи груди. Над кружащимся хороводом послышались тоненькие восклицания и томные вздохи, переливающиеся в неровное пение:
При этих словах хоровод рассыпался и все принялись прыгать через прогорающие костры: парни над тремя сразу, а девки, накрест, через один. Та из девок, что рискнула прыгнуть наравне с парнями, сумев не заступить в огонь, визжа и заливаясь смехом, бросалась со всех ног бежать прочь в густую непроглядную лесную чащобу. Следом за ней срывались с купальской поляны те парни, кто надеялся настигнуть ее во тьме первым.
«Дуняшка моя вон как сиганула, только пятки над кострами блеснули!» — с гордостью подумал Максимка, но тут же ужаснулся, догадавшись, к чему она это сделала. Трепеща, он жадно следил, как его Дуняша радостно закричала, скрываясь за мохнатыми еловыми ветвями, как по-звериному сцепились промеж собой побежавшие за ней парни, и как жестоко кулаками отстоял свое право самый дюжий из них.
«От престола Господня грозная туча, гром и молния…»—дрожащим голосом шептал Максимка, напролом продираясь сквозь немилостивые острые ветви, раздирающие на нем одежду сотнями незримых когтей.
В неверном лунном свете, с трудом просачивавшемся через мглистые еловые лапы, показались извивавшиеся, жарко сплетавшиеся друг с другом обнаженные тела. Девушка утробно урчала, в кровь раздирая ногтями спину покрывавшего ее парня, жарко, до крови впиваясь в его дрожащие губы. Наткнувшийся на них Максимка замер в неописуемом ужасе. Там, внизу, под блестящей от пота и крови широкой мужской спиной в сладострастном забытье бесновалась его Дуняша!
Пошарив рукой по земле, и нащупав большой острый сук, Максимка подкрался к забывшейся в любовной схватке паре и, что было сил, принялся наносить удары лежащему сверху парню, целясь острым концом в затылок. Парень взвыл от боли, и хотел вырваться, но не мог: обвив его тело ногами Дуняша не размыкала объятий, продолжала неистовствовать, удерживая любовника до тех пор, пока он не обмяк, заваливаясь на ней бесчувственным кулем.
Спустя мгновение девушка открыла глаза и вскрикнула, увидав неподвижное тело любовника и бледное, забрызганное кровью лицо мальчика. Она вздрогнула, подтягивая колени к обнаженной груди, и от ее внезапного, судорожного движения, тело безжизненно отвалилось в сторону.
— Максимка… — с трудом прошептала Дуняша. — Ты как здесь… ты чего… зачем…
— Распута! — рыдая закричал мальчик и бросил к ее ногам окровавленный сук. — Проклятая!
Не разбирая дороги Максимка уже бежал прочь, не чувствуя прежней усталости и страха. Он то и дело налетал на большие шершавые стволы деревьев, падал в сокрытые тьмой овраги, увязал в хлюпающей топкой жиже. Теперь ему было легко, и он чувствовал себя настоящим бойцом, победившим врага в смертельной схватке.
Купальская ночь истаяла быстро, как брошенная на раскаленные камни восковая свеча, осыпаясь по утру теплыми целебными росами. Немощные, на деревянных подпорках, изжившие свой век старики и старухи с наброшенными на иссохшие тела самоткаными саванами, увечные, с обмотанными тряпицами костылями — все потянулись в предрассветный лес, искать у Купалы избавления недугов, либо легкой и скорой смерти. Забывая о сраме, люди скидывали с себя одежды и покрывала, принимая земное благословение томимою мукою, исстрадавшейся наготой. В местах иных, потаенных, возле бойных молниями обоженных да выскирных деревьев, вместо Иоанновой молитвы слышались всхлипывающие перезвоны медных колокольчиков, да глухой, трещащий смех шаркунцов. Там заправляли знахари, больше полагавшиеся не на силу веры, а на целящую жалость Божьих трав от начала времен откликавшейся на страдания каждой дышащей твари.
Не замечая болящих, из темной лесной неги брели пары, опаленные купальской ночью. Парни шли усмиренные, покорно ступая за скромно потупившими глаза девками. Обессилевшие, в рубахах, перепачканных землею и кровью, они направлялись к сонной Чусовой, чтобы, омывшись, возвратиться невинными к привычной жизни.
Запахи дыма ночных костров рассеялись, взамен их, под расцветающим летним небом, стелился медвяный аромат вошедших в полную силу лесных трав. Горизонт неумолимо светлел, приготовляя мир к встрече обновленного солнца. Вдалеке послышалось радостное, торжествующее пение петухов.
Глава 11. Чей берег, того и рыба
Ощетинившаяся плотной еловой стеной, густая, буреломная, топкая Парма стала заметно раздвигаться и редеть, уступая высокому светлому лесу.
Василько весело оглядел расцветившие лесную зелень белые стволы берез, лихо заломил на голове шапку и поправил изодранный в клочья кафтан:
— Ах, ты, красота-то какая! Будто бы и не на Камне еси, а на святой Руси!
Чудом уйдя от вогульской погони, но разминувшись с Данилою, Василько заплутал в непролазной пермской чащобе, не ведая, куда ведут его звериные тропы, но веруя, что судьбинушка выведет его к вожделенной казацкой воле. Возвращаться на Чусовую он не хотел, расценивая свое спасение от вогул чудесным знамением новой жизни. Он брел уже несколько дней, может, неделю, питаясь одними ягодами да кореньями, но, к своему удивлению, становясь от скудного лесного харча выносливее и сильнее.
«А все ж не зря надел тогда под кафтан булатную кольчужку, — Василько стянул шапку и перекрестился. — Эх, Григорий Аникиевич! Сколь жить стану, столь про тебя помнить буду!»
На медных, шероховатых стволах сосен еще играли запоздалые солнечные лучи; веселые, беспечные, не торопились уступить ускользающее время робким июльским сумеркам.
«В лесу ночь коротать, что брови щипать», — вспомнив строгановскую присказку, Василько улыбнулся, и принялся неспешно подыскивать место для ночлега. Покружив окрест и не найдя, где устроить себе лежбище, Василько раздосадовано кинул шапкой в стремительно чернеющие кроны деревьев.
По верхушкам деревьев пробежали приглушенные шепоты, гулко заохал филин, а когда смолк,