запахом недавно выделанных звериных шкур. Скользнул рукой вниз, чтобы подняться, нащупав под собой твердую основу, но ослабшие пальцы застряли в густых завитках руна. Савва открыл глаза: над лавкой начерченные углем кресты и монограммы Спасителя, а между ними плывущее лицо старца.
Заметив, что послушник очнулся и открыл глаза, Трифон радостно вскрикнул:
— Слава Тебе, Боже! Вернулся!
Пересохшее горло противно зудело и ныло, Савва попытался спросить, сколько он пролежал дней, но вместо слов раздалось тяжелое мычание, переходящее в хрип.
— Сейчас, потерпи, — приподнимая послушника за плечи, Трифон осторожно поднес ковш, —пей, ключевая водица.
Савва жадно сделал пару больших глотков, больше не позволил Трифон:
— Вода для тебя, как для грешника молитва: без нее погибнешь, а дать в избытке — захлебнешься до смерти.
Вода… какое наслаждение несет она жаждущему, каким восторгом наполняет существо, впитывающее в себя каждую живительную каплю, сравнимое разве что с пришедшим после удушья вздохом… Савва облизнул растрескавшиеся губы:
— Сколько прошло дней?
— Три дня, — старец положил земной поклон. — Чудом ты спасся, а потом почти из мертвых воскрес! Воочию чудо зрю!
Старец загадочно посмотрел на послушника, и вытащил из своей сумки замазанные кровью листы.
— Узнаешь?
Савва протянул руку и коснулся переписанного старцем откровения Иоанна Богослова, которое он выпросил почитать еще до приезда в Орел.
— Кабы не святое слово, зарезал бы тебя злодей насмерть. В бумаге застряло вражье лезвие, увязла в писании смерть. Сие чудо первое. А мне, грешному, знамение, чтобы не обличать тебя, за желание вернуться в мир. Раз Господь тебя хранит, значит на то Его святая воля.
Трифон вновь поднес ковш к губам, позволяя на этот раз сделать на глоток больше.
— Всякий, пьющий воду сию, возжаждет опять, а кто будет пить воду, которую даст Спаситель, тот не будет жаждать вовек; ибо вода, которую дает Он, сделается источником воды, текущей в жизнь вечную.
Трифон отломил от краюхи маленький кусочек и протиснул его послушнику в рот:
— Вот хлебушко, вкушай во славу Божию, полегчает. А список откровения, кровью скрепленный, теперь по праву твой.
— Второе чудо… — сдавленно прохрипел Савва. — О нем сказывай.
Старец заботливо вытер лицо Снегова большим белым платом:
— Нож лютым зелием мазан, даже от малой царапины неминуема погибель. А ты вот живой.
Савва собрался с силами и, подтягивая под себя локти, приподнялся:
— Что пустосвятец? Схвачен?
— Убег. Как ветром сдуло. Никто и следу найти не может. Только сказывают, что не тать это был, и не шаталец убогий, а соглядатай, присланный из-за Камня.
Воскресный день подходил к концу, и жители городка спешили, кто как мог, насладиться уходящей Масленицей: богатые выносили на улицу остатки пирогов, да сырных оладий, выставляли ведра пенистой овсянки, а те, кто победнее, успевали наесться и напиться всласть. Затем, испрашивая друг у друга прощения, люди кланялись в пояс и целовались. Так вереница лобызающихся и молящихся о добре-здоровье хлебосольных хозяев двигалась от двора к двору и, обрастая новыми прощенными, превращалась в могучее шествие, подобное Крестному ходу.
К концу дня на узких улочках Орла-городка было уже не протолкнуться, а толпа все прибывала: кто возвратился из деревень и острожков от родичей, кто смог к вечеру отойти после субботнего взятия снежного городка, а кто едва оклемался от одолевшего похмелья. И вот пестрая орава уже не движется, в ожидании застыв на церковной площади. С первыми ударами в колокол толпа оживилась и дрогнула, колыхнувшись подобно набежавшей волне: каждый спешил отдать поклон, считая, что если успеет поклониться первым, то испросит прощения грехов.
Снегов плохо стоял на ногах, но упросил-таки одурелого Васильку сходить вместе с ним на проводы Масленицы, потешиться зрелищем, да очиститься вместе со всем миром. Савва любил видеть, как в момент общего покаяния меняются человеческие лица, что даже самые суровые и корыстолюбивые глаза наполняются дивным светом появляющихся на небе звезд.
Вот бабы затянули «Прощай, Масленица», а мужики, озорно и рьяно принялись выкрикивать: «Палить блиноедку! Жечь толстозадую!» Внезапно, словно из-под земли показалось соломенное чучело, горделиво восседающее на козле, украшенном пестрыми лентами, да увешенного шумелками с шаркунцами. Козел вез Масленицу не своей волей — с обоих сторон дюжие детины напирали ему в шею березовыми черенями.
— Ишь, чертова образина, упирается, не идет, — ахала толстая баба в заношенном шушуне. — Все бы ему, нечистому, барахвоститься да шуликать.
— Ничаго, — подбодрил ее плюгавенький мужичок, — запалят огнем, вмиг отшуликает!
Толпа радостно загудела, загорланила песни и, подгоняя козла хворостинами, двинулась из городка прочь, направившись к яру.
Толпа остановилась на высоком берегу, куда проворные ребятишки загодя натаскали вдоволь поленьев, сучьев, соломы да сена.
— Прощай, Масленица! — пронеслось над толпою. Мужики привязали козла к вкопанному столбу, быстро обложили его дровами. Ожидающий смерти козел уже ничему не противился, безучастно наблюдая за происходящим, неспешно выщипывал и жевал прижатую поленьями траву.
«Запаляй да подпаливай!» — пронеслось над рекою, но вместо масленичного кострового из толпы выскочил Василько с обнаженною саблею. Одуревшим взглядом посмотрел на соломенное чучело и с диким воплем принялся пластать ее от плеча.
— Ой, ма! — заголосили женщины. Мужики было двинулись урезонить казака, но Василька оглядел их безумным взглядом и задиристо выпалил:
— Не казачье дело горшки лепить, казачье дело горшки колотить!
Затем посмотрел на жалобно блеющего козла, и одним ударом снес ему голову. В этот момент костровой исхитрился толкнуть казака в спину и он, теряя в снегу саблю и шапку, под всеобщий хохот покатился с горы вниз, к прорубленной еще в Крещение иордани. Костровой живо разжег огонь, и принялся закидывать в него разбросанные куски чучела.
Глава 14. Волчий лов
— Никак к Григорию Аникиевичу пожаловал? — спросил расчищавший снег дворник входящего на строгановский двор Карего. — Так ты не в хоромы ходь, а сразу в баню. Он тама из себя скверну гоняет.
В небольшой, но ладно срубленной баньке тепло и сыро. Пахнет березовым листом и густым ароматом хвои. На полоке горит свеча. Истоплено, но не для пару, а ради теплого омовения. Григорий Аникиевич, босоногий, в белоснежном исподнем стоял возле парной шайки и полоскал водкою рот. Заметив Данилу, улыбнулся и протянул хмельной ковш. Карий отрицательно покачал головой.
— Тебе виднее, — вздохнул Строганов. — А мне помогает. Выполощешься после Масленицы, так будто заново на свет народился!
— Праздники, Григорий Аникиевич, минули. Пора волчий лов открывать. — Карий кинул на полок отсеченный волчий хвост. — Обоз твой еле уцелел, воротная стража одного застрелила.
— Худо, — Строганов покрутил хвост и бросил его к порожку. — Тут надобен пытливый ловчий, хитрый, рыщущий, не хуже зверя, знающий повадки и хитрости, а у меня таких нету!
— Что, пермяки тоже волков не стреляют?
— Куда там! — Строганов махнул рукой. — У них это святое зверье. Но, думаю, врут, черти, специально берегут волков в своей Парме, чтобы русские в нее не совались.