и то здесь другая, злая, безнадежная, наподобие той, что дается попавшему в капкан зверю…
— Уходить надо, — Данила подхватил суму и протянул старцу. — Ты правильно сделал, что привел сюда.
Трифон кивнул головой:
— Варлаам настрого не велел. Фома ему все доложит. Только Варлаам, хоть и игумен, да не указ мне.
Карий ласково посмотрел на Трифона, подумав: «Может, игумен и не указ, но бить Фома умеет отменно».
— Братию сюда правильно не пускаете, насмотрятся на такое, глядишь, и сами взбеленятся, — немного помолчав, добавил: — Что, старец, пойдешь ли ты со мной к Строганову, в Орел-город? Кто, окромя тебя, казака моего от бесовского сглаза выправить сумеет? Сейчас говори, идешь?
Трифон с благодарностью взглянул Карему в глаза: -Иду!
Орел-городок устал от Масленицы, объелся ее блинами и пирогами, опился щедро подаваемой со строгановского двора брагою, а праздник все не кончался, едва пересилив свою середину.
Никто не мог сказать, когда в городке появился пронырливый юрод Семка Дуда, маленький, колченогий, обвешанный бутафорскими веригами и крестами. Попади он на глаза приказчику Игнату в будний день, да что там Игнату! Первый же староста схватил бы этого мазурика за шиворот, приволок на кнутовой допрос в съезжую избу, там бы в два счета открылось его пустосвятство с поддельными цепями, теплой бабьей душегрейкой под суровым рубищем, мягкие заячьи шкурки под грязными онучами. Но теперь, в дни Масленицы, Дуда чувствовал себя вольготно: днем сидел на площади, или на церковной паперти, грозя непочтительным прохожим анафемой, таращил глаза, истошно вопил, пуская изо рта слюни, или смиренно обнимал ноги, умоляя вместе помолиться о грядущей кончине мира. Оттого Дуда каждый день собирал щедрое подаяние, набивая суму отменным харчем, или разживался деньгой. По вечерам юродец ходил вместе с ряженой молодежью по дворам, охальничал, пел срамные песни, пытаясь залезть к девкам под подол. Но больше того смотрел да спрашивал, что, мол, здесь так, а что эдак…
Каждый день, собрав после утрени обильные подношения, Семка бежал к воротной страже, поил их водкою и, потешая озорными да похабными прибаутками, скакал на палочке вокруг хохочущей стражи.
Под одобрительное улюлюканье стражников Семка, виляя бедрами, как мог, подражал женской походке, хватая мужиков за полы шуб. Затем ласково гладил и обнимал свою палочку-коняжку и, подражая близости, ахая и охая, валился в снег.
Хохоча, воротные подбадривали юрода криками:
— Давай, хорошенько наддай!
— Сотри пузо начисто, чтобы как бляха блестело!
— Жми пуще, будет гуще!
Семка кувырнулся через голову и, ловко вскочив на ноги, стал обегать стоящий полукруг стражников, заглядывая им в глаза:
После этих слов юрод присел на корточки, съежился, и стал по-кошачьи фырчать, отмахиваясь руками:
На широкий четверг Карий возвратился в Орел, удивляясь царившему в городке разгулу: на башнях не выставлены дозорные, крепостные ворота настежь растворены, а плохо соображавшая стража, ища похмельного рассола, слонялась без оружия.
— Появись сейчас Кучум с сотней нукеров, до захода солнца город падет к его ногам, — Карий посмотрел на Трифона, а затем на Савву. — Понимаете, к чему говорю?
Не дожидаясь ответа, пояснил:
— Вы заметили трущегося у городских ворот юрода? Ты, Трифон, знаешь, кто таков этот блаженный?
— Единожды зрю, — старец пожал плечами. — Разумею, не Божий слуга это, пройдоха и пустосвятец. Вишь, телом гладок, а ликом и повадками паскудист — истинно скоморох со двора боярского!
— А может, не боярского, а княжеского? Откуда здесь боярам-то взяться? А вот за Камнем князь пелымский Бегбелий живет-поживает, добра наживает, да о том, как Строгановых со свету сжить, день и ночь думает. Теперь смекаете?
— Выходит, что под носом у Григория Аникиевича соглядатай пелымский разгуливает, а Строганов себе празднует, да в ус не дует!
— Молодец, Савва! — Карий хлопнул послушника по плечу. — Раз ты догадливый такой, прыгай из саней, да походи за юродом. Под вечор найдемся, повяжем пустобреха и потолкуем, какому Богу наш дурачок молится, какому царю справляет службу.
Данил о взял у Снегова поводья и, подталкивая послушника в спину, попросил Трифона:
— Благослови, старче, раба божьего Савву постоять за правое дело.
Трифон с укоризной посмотрел на Карего, но Савву благословил охотно.
На разгульском ристалище прежде кулачных боев назначали медвежью потеху: каждый охочий показать свою удаль, вооружась рогатиной и ножом, мог схлестнуться с медведем и биться насмерть. За уважение, не за деньги.
Охотником потягаться с медведем на этот раз вызвался здоровенный солевар Фомка Лапа. Он трижды перекрестился, поклонился собравшемуся люду, взял рогатину с ножом и вошел за ристалищный частокол. Медведя подвезли в большой клетке на колесах, собранной из толстых перевязанных лыком жердей, протолкнули в ворота, закрывая их наглухо, чтобы зверь случайно не мог вырваться из ристалища. Не дав медведю опомниться и рассвирепеть, Фомка нанес удар первым, да не удачно — рогатина скользнула по ребрам, ушла в сторону, продрав толстую шкуру насквозь, вынося на острие остатки мяса и жира. Толпа ахнула и замерла в ожидании развязки.
Преследуя юрода, Снегов протискивался сквозь толпившийся вокруг ристалища народ, пока, наконец, не встал за Семкиной спиной. Не отрывая глаз, Савва смотрел на застывшее лицо юрода с тихой безмятежной улыбкой. Кто-то из стоящих рядом сказал:
— Отступи назад, перехвати рогатину, нырни под лапу…
— Не успеет, растерялся ваш Фомушка-то, оттого и умрет, — неожиданно серьезно прошептал юрод и, встретившись со взглядом Снегова, стал быстро выскальзывать из плотного круга армяков и тулупов.
Фомка резко потянул рогатину на себя, но медведь откинул ее лапой и, не давая солевару опомниться, ударил по голове другой. Боец застонал и рухнул наземь, зверь победно поднялся над ним, замахиваясь для последнего, смертельного удара. В этот миг раздался выстрел. Медведь зашатался и стал медленно оседать назад. В левом боку дымилась рана, из которой, пульсируя, била кровь.
— Дело не сделано, Фомка покудова живой!
— Медведя надо было теперя пущать в лес!
— Кто стрелял? По какому праву?
Сначала в толпе послышались недовольные голоса, которые постепенно начали перерастать в разъяренный гул.
— Я стрелял, — показался дюжий человек в простом охотничьем полушубке с большой пищалью на сошке.
Толпа расступилась и, смиряя гнев, ахнула:
— Григорий Аникиевич…
— Я стрелял, — утвердительно сказал Строганов. — А право мое — Божье: «Зуб за зуб, око за око, смерть за смерть». Или не слышали о сем, маловеры?
Григорий зло оглядел собравшихся: