Тут староста в лаптях стал приглядываться к Фрадкину, моргая глазами.
— Кажись, вы — знакомый человек, товарищ командир, — произнес он, — уж не сосед ли?
Фрадкин не позволил ему узнать себя.
— Мы скоро вернемся, — пообещал он толпе и похлопал себя по карману, где лежал наган, — поняли, братцы?
Крестьяне закивали всклокоченными головами, дескать, поняли. Фрадкин приказал своим бойцам двигаться дальше.
Солдаты шагали по пыльным дорогам уверенно и весело. Дни стояли ясные, солнечные, без единой тучки в голубом, залитом блеском небе. Зеленые колосья неспелой ржи слегка покачивались от тихого, едва заметного ветерка. Солдаты срывали колоски, нюхали их или втыкали в петлицы гимнастерок. С лугов, где мирно паслись коровы, лошади и овцы, подмигивали желтые, белые и красные полевые цветочки: метелки, ромашки, кашки. Клевер, желтая и голубая вика благоухали. Запах скошенного сена щекотал ноздри. В маленьких прудах плавали гуси и утки, то и дело погружая в воду желтые клювы. Стрекотание сверчков и кузнечиков, жужжание пчел и мух не прекращалось ни на минуту. Солнце припекало, густые снопы солнечных лучей играли с красным знаменем, озорничали с медными солдатскими пуговицами и штыками на винтовках. На пороги крестьянских хат выходили девушки, собаки радостно лаяли. Колодезные журавли задумчиво вздымали головы в голубое небо. Мирные дымы колыхались над трубами крестьянских домов. То там, то здесь мелькали церкви с куполами-луковками, православными крестами и неловко намалеванными на дверях угодниками, пестрыми святыми с вытянутыми мертвыми лицами и нимбами над длинными соломенными волосами. Деревенские кладбища купали в солнечных лучах свои кресты, по которым перепархивали птички, играя в пятнашки. Редко кто пересекал дорогу, лишь изредка пройдет босоногая крестьянка с корзинами на коромысле, или проедет крестьянин на запряженном парой волов возу с сеном. Через каждые несколько часов марша Фрадкин отдавал приказ о привале, и солдаты растягивались на лугу, попивая воду из жестяных фляжек, закусывая хлебом из походных мешков, покуривая махорку, завернутую в обрывки газет. Вечерами останавливались в деревнях, ночевали в хатах, амбарах, хлевах, стогах сена, шалашах — где придется. Пекли в золе картошку, покупали у крестьянок парное молоко, меняли щепоть махорки на несколько яиц, мыли усталые ноги в речках, наполняли пустые жестяные фляжки у колодцев, баловали с деревенскими бабами и девками, с которыми иностранные солдаты разговаривали на языке жестов. Когда наступала ночь, разводили костры. Венгерский кавалерист в куртке наездника и рейтузах с лампасами доставал губную гармошку, которую носил с собой с первых дней войны, и наигрывал веселые венгерские вальсы. Негр-танцор в белых штанах и растрескавшихся лаковых туфлях — все, что осталось у него от его танцевальной карьеры, — отплясывал как черт под венгерскую музыку. Все хлопали в ладоши. Потом просили китайца, товарища Чанга, спеть китайские песни. И товарищ Чанг, худой, с каменным лицом и острыми плечами, выпиравшими из-под его ватной фуфайки, которую он не снимал даже летом, выводил затейливые коленца печальным голосом, бросавшим в дрожь. Но солдатам нравились его китайские напевы, от которых они покатывались со смеху. После товарища Чанга немцы пели поставленными оперными голосами свои народные песни. Потом татары затягивали свои восточные напевы, напоминавшие евреям молитвы в Дни трепета. Парни-колонисты не были расположены петь. Все они в основном были в трауре. Исключением среди евреев был военнопленный товарищ Макс Шпицер, фокусник из Лемберга[93], костлявый юноша, настолько же высокий, насколько и рыжий. Волосы на голове, на ногах, ресницы, подстриженные усики — всё пылало рыжиной. Такой же рыжей была его кожа покрытая с головы до ног веснушками. Даже его зрачки были скорее рыжеватыми, чем светло-карими. Этот юноша был просто огонь: он поспевал везде, его глаза с рыжими ресницами видели всё, его поросшие рыжим волосом руки, двигавшиеся отточенно и проворно, всё успевали. Насколько проворными были его руки, настолько же подвижным был его неутомимый язык. Макс Шпицер одинаково бегло говорил со своими земляками-солдатами на всех языках: по-немецки, по-венгерски, по-чешски, по-польски, по-украински и даже по-боснийски. Но больше всего он говорил на своем галицийском идише, со всеми этими «эхами» и «мэхами»[94], а заканчивал всегда одним и тем же вечным проклятьем:
— Чтоб ему провалиться…
Этот Макс Шпицер был любимцем всего полка. От его словечек можно было живот надорвать. В самый трудный час он не терял своей веселости и откалывал шуточки. То он прямо на марше хватал попавшуюся по дороге козу и отстригал ей бороду, то заговаривал по дороге с крестьянином на только что выдуманном им самим языке, то срывал с крестьянки платок, проглатывал его и сразу выплевывал обратно к ужасу бедной бабы, которая аж крестилась, перепуганная таким колдовством. По вечерам во время привалов Макс Шпицер был настоящим сокровищем для полка. Он рассказывал фантастические истории, которые все произошли лично с ним и, конечно, именно в Лемберге, и клялся всеми клятвами на свете, что это чистая правда. Он пел песни на всех языках распавшейся Австрийской империи, танцевал все танцы, от венгерки до польки, от казачка до еврейского свадебного. Высшее мастерство он показывал, когда танцевал с винтовкой, манипулируя ею, как партнершей. Он бросал ее, ловил ее, ссорился с ней, просил у нее прощения. Макс Шпицер не только ловко танцевал, но и ловко торговал, чем и был постоянно занят. В его солдатском ранце была целая лавка: иголки, нитки, пуговицы, булавки и сигареты, папиросная бумага и карандаши, колоды карт и бритвы, куски мыла и одеколон. Он все время продавал, покупал, выменивал, обделывал делишки. Солдаты подтрунивали над ним:
— Максик, можно у тебя купить венскую ратушу?
— Подождите, камерады, ща гляну в ранец, — отвечал Макс, посмеиваясь.
Больше всего в его ранце было женских безделушек: стеклянных бус, оловянных венчальных колечек, цветных ленточек, всяких грошовых брошек, подвесок и крестиков, которые притягивали взоры молодых крестьянских баб и девок. За эти вещи Макс Шпицер выменивал у них яйца, молоко, хлеб, а иногда и жареную курицу. Кроме того, по вечерам он менял нитки бус на любовь.
— Пойдем, красавица, в поле, я тебе покажу кое-что красивое, — говорил он по-украински девкам, у которых глаза горели от женской страсти к блестящим побрякушкам.
Хоть они и побаивались костлявого рыжего парня, чей смех струился изо всех его веснушек, побаивались щипков его ловких, поросших рыжим волосом, вездесущих рук, которые были все время полны всякими чудесами, но все равно шли с ним в поле, не в силах устоять перед обещанными подарками.
— Евреи, лучше не спрашивайте, — говорил он потом солдатам-евреям, хоть они его ни о чем и не спрашивали. — Евреи, я тут поразвлекся с одной гойкой, чтоб ей провалиться…
Политрук Луков косо смотрел на дуракаваляние бойцов интернационального полка. Он знал много революционных песен, которые хотел разучить с солдатами. Кроме того, он хотел при свете костра вести с ними политические беседы. Но толпа охотнее слушала Макса Шпицера.
— Нехорошо это, товарищ Фрадкин, — пожаловался политрук Луков командиру Фрадкину, с которым ночевал вместе в деревенской хате. — Бойцы ничему не хотят учиться, только пляшут, играют в карты и забавляются в полях с крестьянками.
— Оставьте их, товарищ Луков, — посоветовал ему Фрадкин. — Завтра от этого они только лучше будут драться.
Хоть Фрадкин уже успел осмотреть всю местность, каждый холмик и ложбину, каждый ручей, каждую дорогу и тропинку и везде, где было нужно, выставил часовых, чтобы предупредить ночное нападение, он еще раз вышел из дому и обошел округу от поста к посту.
— Стой! Стрелять буду! — кричали часовые во мраке.
— Это я, командир Фрадкин, — отвечал он.
— Пароль? — спрашивали часовые, хотя узнавали голос командира.
Фрадкин называл сегодняшний пароль и требовал отзыв. Потом он вернулся в свою комнату в крестьянской хате, которая была всем сразу — и штабом, и
— Что вы читаете, товарищ Фрадкин, еврейские революционные стихи? — спросил он.