бы, чтобы он уже возгорелся!» – я увидел первые едва заметные побеги синего пламени и понял: это лето будет удивительным.
Вдали за деревьями я заметил падающие почти отвесно полосы бледно-зеленого света – они то чередовались, то сливались. Пройдя немного вперед, понял, что приближаюсь к поляне. Я дошел до ее края и остановился. Передо мной открывался покрытый густой травой овальный участок земли, до странности безжизненный и тихий. Солнце свободно лило свет и тепло на ковер желто-зеленых трав.
Как только я вышел из-под полога ветвей, температура резко возросла. Свет стал настолько ярким, что едва не ослепил меня. Я сел в центре поляны, глаза мои были чуть выше кончиков стеблей травы. Я вытер лоб и заморгал от безжалостного солнца. Когда я сделал вдох, со мной в унисон вздохнула поляна. Электрический ток пронизал меня от пальцев рук до груди.
Я испытывал благоговейный трепет и наслаждение. Я знал, что меня ждет нечто более значительное. Внутри моего «я», поселившегося в душе поляны, жило еще одно «я», которому требовалось время, чтобы привыкнуть к нашему новому окружению. Нечто большее ждало меня впереди, но суть этого большего в настоящий момент невозможно было даже представить.
Маленькая певчая птица отважилась выпорхнуть из леса, и я проследил за ее самоуверенной воздушной петлей.
Мое только что родившееся второе «я» вдруг подало голос, и я отправил мысль вдогонку за птицей. В одно мгновение птица сложила крылья и рухнула вниз, безжизненная, как кусок железа.
По дороге домой я попытался проделать то же с вороной, презрительно каркавшей на меня со столба, но окаянная тварь отказалась падать замертво. Неудача постигла меня и с коровой, вдумчиво жевавшей за забором у дороги, и с Саржем, пожилым полицейским барбосом, подергивавшимся во сне на лужайке дома своего хозяина. Мне подарили инструмент без инструкции по эксплуатации. Я был по-детски уверен, что со временем я получу инструкцию.
Как же мало я знал.
9
Поскольку мои экзаменационные отметки были на удивление хороши, я получил приглашения из всех четырех колледжей, в которые отправлял запрос. Как воспитаннику приемной семьи, единственная законная родительница которого зарабатывала так мало, что никогда не была занесена в данные IRS[5], мне были предложены льготная плата за обучение, бесплатное общежитие и ассортимент должностей на любом факультете. Это означало, что филу Гранту не потребуется выкладывать круглую сумму на мое обучение. В противном случае ему пришлось бы заложить свой дом и выбивать ссуды, выплачивая долги до самой пенсии. Меня очень радовало, что я не буду стоить филу больших денег, но главной моей радостью была смена обстановки.
После долгих раздумий я выбрал Мидлмонт, что разочаровало Фила, который спал и видел меня в Принстоне, его альма-матер. Я же не представлял себя в таком крутом учебном заведении, да и не хотелось мне оказаться в окружении золотой молодежи. К тому же, хотя об этом никогда не говорилось во время наших бесед за кухонным столом, я знал, что даже при финансовой поддержке на Принстон денег Фила уйдет гораздо больше, чем на Мидлмонт. Во время спокойного и взвешенного обсуждения решения Лаура приняла мою сторону, и это помогло Филу изменить свое мнение. Так что я отправился в колледж Мидлмонт в город Мидлмонт, штат Вермонт, и передо мной раскрылась новая страница книги жизни.
Жуликоватый сосед по комнате в общежитии искренне возненавидел меня с первой минуты знакомства и ежевечерне стал устраивать в нашей комнате шумные сборища. Толпы его дружков по подготовительной школе набивались к нам и вопили о пидорах, ниггерах, жидах, об автоавариях, морских катастрофах, сломанных спинах, сломанных шеях, случаях полного паралича, о латиносах, опять о пидорах, жидах, латиносах и ниггерах… Я запротестовал так громко, что получил отдельную комнату.
Когда меня переселили, я ни с кем из сокурсников после занятий не виделся. Несмотря на результаты SAT[6], математика и естественные науки для меня словно преподавались на иностранном языке. Мне едва удавалось плестись в самом хвосте группы. Иногда я смотрел на строку непонятных символов, начертанную на доске профессором Флэгшипом, преподавателем математики, и чувствовал, что падаю в бездонную пропасть. Неделями я не занимался ничем, а только курсировал между общежитием, аудиториями, столовой и библиотекой. Потом пришли холода.
Зима свалилась на Вермонт сразу после Дня благодарения. Температура упала ниже двадцати[7], и холод когтями вцепился в меня. Вскоре потеплело градусов на десять, но с гор подул ветер – такой холодный, что казалось, он живьем сдирал кожу с лица. Даже в душно натопленных аудиториях мне чудилось, что мороз пронизывает меня до костей. На протяжении двух месяцев солнце пряталось за свинцово-серым покрывалом облаков. А долгие беззвездные ночи начинались сразу после пяти вечера. Первая в моей жизни сильнейшая простуда вызвала бесконечное чихание и кашель, отдающиеся болью в каждой клеточке моего тела. Я с трудом притащился в учебный корпус и отсидел лекции, но когда пришел на работу в столовую, администратор заявил, что я представляю опасность для здоровья окружающих, и дал мне отпуск по болезни. Поковырявшись вилкой в невкусном столовском ужине, что-то с трудом проглотив, не имея сил на обратное путешествие в библиотеку через заснеженную тундру, я вернулся к себе и забылся сном прямо за столом, тщетно пытаясь втиснуть в гудящую голову вводные положения интегрального исчисления. С каждым днем, с каждой секундой я чувствовал: я делаюсь все более похожим на тень.
От окончательного развоплощения меня удерживала только моя гитара и то, что происходило, когда я брал ее в руки. На двенадцатый день рождения, не омраченный ежегодным шоу ужасов, Гранты подарили мне великолепный старенький «Гибсон», а вместе с ним – то, что впоследствии превратилось в годы уроков игры на гитаре с благожелательным учителем. Гитару я взял с собой в Мидлмонт и время от времени, когда было невмоготу сидеть в своей «одиночке», я приходил в комнату отдыха, садился в уголке и играл. Чаще всего я просто брал один за другим аккорды, тихонько напевая себе под нос. Иногда, правда, заходил кто-то из студентов и подсаживался послушать. Для публики я выбирал что-нибудь вроде фуг Баха, аранжированных моим учителем, или мелодию блюза, которую я разучил с пластинки Джина Аммонса, или версию «Things Ain't What They Used to Be» Джима Холла, переделанную на свой лад. Если кто-то оставался слушать и дальше, я выдавал еще несколько песен, аккорды которых помнил: «My Romance», «Easy Living», «Moonlight in Vermont», и джазовую мелодию под названием «Whisper Not». Я сбивался и путался, но ни один из моих соседей по общежитию не улавливал фальши, если я не останавливался и не начинал сначала – до тех пор, пока пальцы мои окончательно не деревенели. Половина из ребят никогда не слышала ничего, кроме «Роллинг Стоунз», Эрика Клэптона и Тины Тернер, а другая половина – ничего, кроме «Карпентерс», «Би Джиз» и Элтона Джона. (А те, что одевались во все черное и слушали Боба Дилана и Леонарда Коэна, избегали комнаты отдыха как чумы.) Большинству то, что я играл, казалось классической музыкой, но тем не менее нравилось. А мне нравилось играть для них – это напоминало мне, что я не всегда был отшельником. Другим полезным результатом музицирования была, так сказать, «модернизация» моего общественного статуса: из Того Непонятного Парня Нэда, Который Никогда Не Выходит Из Своей Комнаты, я превратился в Того Необычного Нэда, Который Классно Играет На Гитаре, Когда Выходит Из Своей Комнаты.