зачерпнуть из своих источников на ходу; являясь к Гирландайо, он уже располагал ворохом самых свежих новостей: кому наставила рога жена, кому из художников предстоит получить новый заказ, кого собираются посадить в колодки у стен Синьории.
В мастерской Гирландайо хранился рукописный список трактата Ченнини о живописи. Хотя Якопо не умел прочесть ни слова, порой он, усевшись за ученический стол и скрестив ноги, делал вид, что читает манускрипт: в действительности он знал из него несколько отрывков наизусть.
«Если вы занимаетесь искусством, то ваш образ жизни должен подчиняться такому же порядку, как если бы вы изучали богословие, философию или какую другую науку; иначе говоря, вы должны есть и пить умеренно, по крайней мере дважды в день… вы должны всячески оберегать ваши руки, избегая поднимать камни или железо. Существует и другая причина, способная вызвать в вашей руке такую немощь, что она будет дрожать и трепетать сильнее, чем листья дерева, колеблемые ветром, — это чересчур частое общение с женщинами».
Якопо откинул голову и захохотал, брызгая слюной в потолок, затем повернулся к ошарашенному Микеланджело, который знал насчет общения с женщинами не больше, чем насчет астрономии Птоломея.
— Ну, теперь тебе понятно, Микеланджело, почему я больше не расписываю стен: я не хочу, чтобы фрески Гирландайо дрожали и трепетали, как листья на ветру!
Добродушный и веселый Давид, младший брат Гирландайо, прекрасно умел увеличивать до нужного масштаба отдельные части рисунков и переносить их на картон, который изготовлялся уже в размере будущей фрески. Это была не столь уж творческая работа, но она требовала мастерства. Он показывал, как надо разбивать на квадраты небольшой рисунок, затем — на соответствующее количество крупных квадратов — картон, как потом скопировать, перенести изображение с малого квадрата на большой. При этом, говорил Давид, ошибки, еле заметные в маленьком рисунке, при увеличении на картоне будут бросаться в глаза.
Буджардини, казавшийся таким неловким и неуклюжим, что вряд ли мог бы побелить у себя дома какой-нибудь амбар, умудрялся тем не менее вкладывать тонкую одухотворенность в фигуры, которые он рисовал для фрески «Встреча девы Марии с Елизаветой», хотя в них и были анатомические погрешности. Однажды он заставил Микеланджело просидеть перед собой в качестве натурщика все обеденное время. Через два часа, когда рисунок был закончен, Буджардини сказал:
— Взгляни на портрет. Я уловил-таки выражение твоего лица.
Микеланджело расхохотался.
— Буджардини, ты нарисовал меня так, что один глаз оказался где-то на виске. Погляди сам!
Буджардини еще раз всмотрелся в лицо Микеланджело, затем перевел взгляд на рисунок.
— Мне кажется, что я нарисовал твой глаз верно, — тут все так, как в натуре.
— В таком случае отнесем это за счет несовершенства природы, — улыбнулся Микеланджело.
Идя домой кружной дорогой, Микеланджело и Граначчи вышли на площадь Синьории, где толпилось множество народа, и поднялись по ступеням Лоджии делла Синьориа. Отсюда был хорошо виден внутренний двор Синьории — турецкий посол в тюрбане, похожем на яйцо, в ниспадающих зеленых одеяниях дарил сейчас Синьории привезенного им жирафа. Микеланджело хотелось зарисовать эту сцепу, но он чувствовал, что ему не охватить всей широты зрелища, и он сказал Граначчи, что сейчас его разум можно уподобить шахматной доске, на которой перемежаются черные и белые квадраты невежества и знания.
На следующий день, в обед, он наскоро поел приготовленной Лукрецией жареной телятины и возвратился в мастерскую, в тот час совершенно пустую, так как и Гирландайо, и все его ученики предавались послеобеденному отдыху. Микеланджело пришла в голову мысль рассмотреть получше, как рисует учитель. Под столом у Гирландайо он разыскал связку рисунков — эскизы к фреске «Избиение младенцев», перенес их на ученический стол и разложил по порядку, составив целую фреску. Микеланджело показалось, что Гирландайо плохо передает движение, — воины с поднятыми мечами, женщины и дети, бегущие в страхе, оставляли в его душе смутное ощущение беспорядка. Но в этих эскизах, однако, была и простота, и большая твердость. Мальчик принялся перерисовывать их и быстро, один за другим, сделал пять-шесть рисунков, как вдруг почувствовал, что кто-то стоит у него за спиной. Микеланджело повернулся и увидел нахмуренное лицо Гирландайо.
— Зачем ты роешься в этой связке? Кто тебе разрешил?
Микеланджело робко положил карандаш на стол.
— Я не думал, что тут какие-то секреты. Я хотел поучиться. — Он собрался с духом. — Чем раньше я научусь, тем скорее буду помогать вам. Я получаю у вас золотые флорины, мне их надо отработать.
Горячий, умоляющий взгляд мальчика действовал на Гирландайо сильнее его доводов: он подавил свой гнев.
— Очень хорошо, — сказал Гирландайо уже спокойным тоном. — Сейчас я немного займусь с тобою.
— Научите меня, как рисовать пером.
Гирландайо провел новичка к своему столу, расчистил там место и положил перед собой два одинаковых листа бумаги. Затем он подал Микеланджело перо с затупленным копчиком, сам взял другое и нанес на бумагу несколько четких перекрестных линий.
— Вот моя каллиграфия, — пояснил он. — Кружочками я рисую глаза, вот такой уголок — это нос, маленькая поперечная черта — рот, это отметина — подбородок, а вот, зарубкой, и нижняя губа.
Микеланджело смотрел, как учитель быстрыми движениями набрасывал фигуру, не заботясь о том, чтобы закончить ее, дорисовать ноги — суживаясь книзу, их контур вдруг обрывался. Двумя-тремя штрихами Гирландайо мог прекрасно показать, как облегают тело складки одежды, как, с отменной грацией, придерживает женщина подол своего платья; все линии, обрисовывающие тело, были у Гирландайо полны лиризма и в то же время придавали фигурам индивидуальность и характер.
На лице Микеланджело светился восторг. Никогда он не был так счастлив, как теперь. С пером в руках он чувствовал себя художником и жаждал что-то высказать, напрягал ум и все свои чувства, чутко прислушиваясь, что же они подскажут руке, готовой воплотить увиденное. Ему хотелось рисовать и рисовать, не отрываясь от этого стола часами, воспроизводя взятый предмет или фигуру в сотне новых поворотов.
От Гирландайо не укрылось, как горит лицо мальчика и как трепещут его руки.
— Микеланджело, ты не должен рисовать ради самого рисования. Вот эту твою фигуру — разве мыслимо перенести ее на фреску?
Видя интерес ученика к делу, Гирландайо вынул из стола еще два своих рисунка: на одном из них с грубоватой силой была вылеплена почти в натуральную величину голова мужчины лет тридцати, с гладкими полными щеками, с задумчивым взглядом широко открытых глаз и эффектно разметавшимися волосами; второй рисунок изображал обряд крещения в римской базилике и был превосходно выполнен по композиции.
— Великолепно! — проговорил Микеланджело, потянувшись к листу. — Вы овладели буквально всем, чему только мог научить Мазаччо.
Смуглое лицо Гирландайо побледнело — должен ли он обидеться на то, что его расценивают как некоего подражателя и копииста? Но в голосе мальчика звучала такая гордость! И при мысли, что желторотый ученик отваживается на похвалы учителю, Гирландайо стало смешно.
— Сами по себе рисунки ничего не значат, — сказал он, забирая их у Микеланджело. — Важна лишь написанная фреска. А эти листы я уничтожу.
За дверью мастерской послышались голоса Чьеко и Бальдинелли. Ученики еще не успели войти, как Гирландайо поднялся из-за стола, а Микеланджело спрятал перо и наброски, живо убрал со стола серию рисунков «Избиение младенцев», связал их в пачку и отнес на место.
В большом запертом ящике своего стола Гирландайо хранил папку с рисунками, которые он изучал и перерисовывал, задумывая очередную фреску. Граначчи говорил Микеланджело, что Гирландайо многие годы собирал эти рисунки и что они принадлежали тем мастерам, которых Гирландайо высоко ценил: Таддео Гадди, Лоренцо Монако, фра Анжелико, Паоло Учелло, Поллайоло, фра Филиппе Липпи и многим другим. Микеланджело часами как завороженный разглядывал алтари и фрески, созданные этими мастерами, — ведь их работы так щедро украшали город. Но ему ни разу не приходилось видеть ни одного чернового