— Отдых исцеляет все, — сказал доктор.
— За исключением старости.
— Я слышу о вашей старости уже так давно, что не хочу об этом и говорить, — отозвался Томмазо, подкладывая под голову Микеланджело еще одну подушку. — Я посижу здесь, пока вы не заснете.
Он проснулся и увидел, что за окном глубокая ночь. Он осторожно приподнялся. Боль в голове затихла, глаза видели очень ясно, — надо было пойти взглянуть, что еще требовалось сделать с этим выгнутым в форме полумесяца блоком, с «Оплакиванием». Он встал с постели, прикрепил к бумажному картузу свечу из козьего сала, подошел к изваянию. Путаница в мыслях прошла, думалось очень отчетливо. Как хорошо прикоснуться кончиками пальцев к мрамору! Он щурился, защищая глаза от летящей крошки, и размашистым «Пошел!» начинал одну очередь ударов за другой, обтачивал правый бок и плечо Иисуса. Каллиграфические штрихи его резца трепетали на мраморном торсе, тая в пространстве.
На рассвете Томмазо бесшумно отворил парадную дверь и не мог удержаться от смеха.
— Ну, вы, надо сказать, и мошенник! Это же чистый обман! Я ушел от вас в полночь, вы спали так, что я думал, проспите неделю. Прошло несколько часов, я прихожу и вижу — тут снегопад, белая вьюга!
— Чудесно пахнет мрамор, не правда ли, Томао? Когда в моих ноздрях запекаются эти лепешки белой пыли, я легче дышу.
— Доктор Донати говорит, что вам надо отдыхать.
— Отдохну на том свете, caro. Рай уже переполнен скульптурой. Там мне ничего не останется, как только отдыхать.
Он работал весь день, поужинал вместе с Томмазо, потом сам улегся в постель, спал несколько часов, затем снова поднялся, укрепил еще одну свечу на своем картузе и начал полировать статую. Сначала он пустил в ход пемзу и серу, потом солому, придавая длинным ногам Иисуса гладкость атласа.
Он уже и забыл, что лишь сутки назад он терял сознание.
Спустя два дня, когда он стоял перед мрамором, замышляя отрубить еще одну руку с кистью, чтобы явственнее высвободилось удлиненное тело Христа, его поразил новый удар. Он уронил молоток и резец, побрел, спотыкаясь, к кровати и упал на колени — повернутая набок голова его бессильно уткнулась в одеяло.
Когда он очнулся, комната была полна людей: тут собрались Томмазо, доктор Донати и доктор Фиделиссими, Гаэта, Даниеле да Вольтерра, друзья-флорентинцы. Перед глазами у него плыла отъятая по плечо рука изваяния — она трепетала, пульсировала каждой своей жилкой. С внутренней стороны руки, у локтя, виднелась вена, совершенно живая, набухшая кровью. Рука висела в воздухе, но была неистребимой, явственной. Он не мог уничтожить ее, как никто не мог уничтожить «Лаокоона», на столетия погребенного в земле, попираемого ногами. Вглядываясь в свою собственную вену на руке, с внутренней стороны, у локтя, он видел, какая она плоская, увядшая, ссохшаяся. Он подумал:
«Человек проходит. Лишь произведения искусства бессмертны».
Он настоял на том, чтобы ему разрешили посидеть в кресле у горящего камина. Однажды, когда его оставили одного, он накинул на себя верхнюю одежду, вышел на улицу и под дождем пошел в направлении собора Святого Петра. Одни из его новых учеников, Калканьи, встретившись с ним, спросил:
— Маэстро, разве можно вам выходить в такую погоду?
Он дал Калканьи отвести себя домой, но на следующий день, в четыре часа, опять оделся и хотел ехать верхом на лошади. Однако ноги у него к тому времени так ослабели, что взобраться в седло он уже не сумел.
Римляне шли к нему проститься. Те, кто не мог попасть в дом, клали цветы и подарки у порога. Доктор Донати старался удержать Микеланджело в постели:
— Не спешите спровадить меня на тот свет, — говорил Микеланджело доктору. — Мой отец прожил ровно девяносто и успел отпраздновать день рождения. Значит, у меня есть еще две недели впереди — ведь образ жизни, который я веду, очень полезен для здоровья.
— Раз вы такой бесстрашный, — вмешался Томмазо, — то как вы посмотрите на утреннюю прогулку в карете? Барабан уже выстроен. В честь торжества по поводу вашего девяностолетия решено выложить первое кольцо купола.
— Слава всевышнему! Теперь уже никому не удастся исказить мой замысел. А все же, как ни прикинь, печально, что приходится умирать. Теперь я начал бы все снова — я создал бы формы и фигуры, о которых раньше и не мечтал. — Глаза его, испещренные янтарными крапинками, смотрели твердо. — Больше всего я люблю работать по белому мрамору.
— Кажется, вы удовлетворили свою страсть.
В эту ночь, лежа без сна в своей кровати, он думал:
«Жизнь была хороша. Господь Бог создал меня не для того, чтобы покинуть. Я любил мрамор, очень любил, и живопись тоже. Я любил архитектуру и любил поэзию. Я любил свое семейство и своих друзей. Я любил Бога, любил формы всего сущего на земле и на небе, любил и людей. Я любил жизнь во всей ее полноте, а теперь я люблю смерть как естественный исход и завершение жизни. Великолепный был бы доволен: если посмотреть на мою жизнь, то силы разрушения тут не победили сил созидания».
На него огромной волной нахлынула темень. Прежде чем он потерял сознание, он сказал себе: «Я должен повидать Томмазо. Есть дела, о которых надо позаботиться».
Когда он открыл глаза, Томмазо сидел у него на краю кровати. Томмазо подсунул руку и приподнял Микеланджело, прижав его голову к своей груди.
— Томао…
— Я здесь, caro.
— Я хочу, чтобы меня похоронили в Санта Кроче, вместе с нашим семейством.
— Папа намерен похоронить вас в вашем собственном храме, храме Святого Петра.
— Это… это не моя родина. Поклянись, что ты отвезешь меня во Флоренцию…
— Папа не позволит этого, но флорентинские купцы могут тайком вывезти вас через Народные ворота с караваном товаров…
— Пусть так и будет, Томао. — Силы его быстро падали. — Я предаю свою душу в руки Господа… тело земле, а достояние — своему семейству… Буонарроти…
— Все будет сделано по вашей воле. Я завершу работу на Кампидольо в точности так, как вы задумали. Будут стоять в Риме и собор Святого Петра и Капитолий. Во все века Рим будут считать не только городом Цезаря или Константина, но и городом Микеланджело.
— Спасибо тебе, Томмазо… Я очень устал…
Томмазо поцеловал Микеланджело в лоб и, рыдая, вышел.
Спускались сумерки. Оставшись один, Микеланджело стал перебирать в уме образы всех прекрасных работ, какие он создал. Он видел их, одну за другой, так ясно, как будто бы только что завершил их, — изваяния, росписи и архитектурные сооружения сменяли друг друга с той же поспешностью, с какой шли годы его жизни:
«Богоматерь у Лестницы» и «Битва кентавров», которых он высекал для Бертольдо и Великолепного, — платоновский кружок тогда смеялся над ним, потому что работа его казалась ученым «чисто греческой»; «Святой Прокл» и «Святой Петроний», изваянные в Болонье для Альдовранди; деревянное распятие для настоятеля Бикьеллини; «Спящий Купидон», которым он хотел одурачить торговца в Риме; «Вакх», которого он изваял в саду Якопо Галли; «Оплакивание», исполненное по заказу кардинала Сен Дени — для храма Святого Петра; гигант «Давид», созданный для гонфалоньера Содерини во Флоренции; «Святое Семейство», которое выпросил у него Аньоло Дони; картон для картины Битва при Кашине, прозванный «Купальщиками», — он был написан из чувства соперничества с Леонардо да Винчи; «Богоматерь с Младенцем», изваянная по заказу купцов из Брюгге в первой его собственной мастерской; злосчастная бронзовая статуя — портрет папы Юлия Второго; «Книга Бытия», написанная для Юлия Второго на плафоне Систины; фреска «Страшного Суда», исполненная по желанию папы Павла Третьего для того, чтобы закончить украшение капеллы; «Моисей» для гробницы Юлия; четыре незавершенных «Гиганта», оставшихся во Флоренции, «Утро» и «Вечер», «Ночь» и «День» в часовне Медичи; «Обращение Павла» и «Распятие Петра» в часовне Паулине; Капитолий, Пиевы ворота, три статуи «Оплакивания», высеченные ради собственного удовольствия… и вереница образов вдруг остановилась и замерла: мысленным взором