как тебе было сказано. Кто поступил бы иначе?
— Я. Если я сдамся и оставлю плафон таким, как он получается, я буду презирать себя.
— Зачем ты принимаешь это так близко к сердцу?
— Есть на свете вещи, от которых я не могу отступиться. Когда у меня в руках молоток и резец и я говорю себе: «Пошел!» — я должен быть уверен, что делаю работу без изъяна. Мне абсолютно необходимо сохранить уважение к самому себе. Если я однажды почувствую, что могу мириться с плохой работой, — в голосе его звучала и мука, и мольба о том, чтобы Сангалло поддержал его и укрепил в этом мнении, — тогда я как художник кончился.
Готовя картоны для оставшейся части плафона, он заставлял свою боттегу работать не покладая рук. Мучительными своими сомнениями он ни с кем не делился, но рано или поздно надо было решать, что делать дальше. Нельзя же допускать, чтобы артель поднималась на леса и расписывала плафон, когда он уже знал, что все росписи придется счистить. А через десять суток предполагалось завершить еще одну партию картонов и перевести их на грунт. Микеланджело надо было действовать.
Какую-то передышку дал ему приход Рождества. Воспользовавшись празднествами, начавшимися в Риме задолго до торжественного дня, Микеланджело приостановил работы, не показывая и виду, какое смятение у него на душе. Помощники же его, обрадовавшись свободе, веселились, как дети.
Он получил письмо от кардинала Джованни. Не угодно ли Микеланджело отобедать с ним в день Рождества? Это был первый знак его внимания к Микеланджело с тех пор, как тот начал свое дерзкое сражение с папой. Микеланджело купил — впервые за несколько лет — изящную шерстяную рубашку коричневого цвета, пару соответствующих рейтуз и плащ из бежевого камлота, от которого его янтарные глаза делались еще светлее. В таком платье он и пошел слушать мессу в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо, но его праздничное настроение было сильно омрачено запущенным видом храма, лишившегося своих прославленных каменных колонн.
Ко двору кардинала Джованни на Виа Рипетта Микеланджело сопровождал грум, ливрея которого была вышита флорентинскими лилиями. Проходя по обширному переднему залу с величественной парадной лестницей, а затем по гостиной и музыкальной, Микеланджело заметил, как сильно обогатился кардинал в последнее время. На стенах висели новые картины, всюду стояли привезенные из Малой Азии античные изваяния, целый кабинет, был отведен для античных монет и гемм. Микеланджело шел медленно, с вниманием оглядывая новые для него произведения искусства и дивясь тому, что от огромного многогранного таланта своего отца Джованни унаследовал лишь одно: безупречное понимание искусства.
Войдя в боковую дверь, он оказался в небольшой гостиной. Тут, у горящего камина, протянув руки к огню, сидела Контессина — на алебастровых ее щеках рдел яркий румянец. Она подняла голову.
— Микеланджело.
— Контессина.
— Come va?
— Non ce male…
— …как говорят каменотесы в Сеттиньяно.
— Мне не надо спрашивать, как ты себя чувствуешь. У тебя прекрасный вид.
Румянец на ее щеках стал еще ярче.
— Раньше ты мне никогда не говорил ничего подобного.
— Но думал всегда так.
Она поднялась, подавшись к нему. От нее шел запах тех же духов, к каким он привык, когда она была еще девочкой, во дворце Медичи. Тоска по тем счастливым дням вдруг нахлынула на него.
— Ты уже давно вошла в мое сердце. Еще с тех пор, когда моя жизнь только начиналась. В Садах Медичи.
В глазах ее светились и боль и счастье в равной мере.
— Ты тоже всегда был в моем сердце.
Микеланджело вспомнил, что и у стен есть уши, и мягко изменил тон разговора.
— Здоровы ли Луиджи и Никколо?
— Они здесь, со мной.
— А Ридольфи?
— Его тут нет.
— Значит, ты здесь ненадолго?
— Джованни вызвал меня для свидания с папой. Святой отец обещал вступиться за нас, защитить перед Синьорией. Но я не возлагаю на это никаких надежд. Мой муж по-прежнему живет лишь мыслью о свержении республики. Он говорит об этом при каждом удобном и неудобном случае.
— Я знаю.
И, глядя друг на друга, они задумчиво улыбнулись.
— Это неосторожно с его стороны, но уж так он решил. — Она неожиданно оборвала фразу и поглядела ему в глаза. — Видишь, я все говорю о себе. Теперь я хочу поговорить о тебе.
Он пожал плечами.
— Борюсь, но, как всегда, терплю поражения.
— Работа не удается?
— Пока нет.
— Еще удастся.
— Ты уверена в этом?
— Готова положить руку на огонь.
Она протянула руку и держала ее перед собой, словно бы терпя обжигающее пламя. Ему хотелось схватить эту руку и сжать в своих руках, хотя бы на одно мгновение. А она, откинув голову, засмеялась: ей показалось забавным, что она вспомнила сейчас эту тосканскую формулу клятвы. Вслед за ней засмеялся и он, и голос его, проникая в звуки ее голоса и сливаясь с ним, словно бы притрагивался с лаской к волшебной его плоти и сущности. И он знал, что это был тоже род обладания — необыкновенного, редкостного, прекрасного и святого.
Римская Кампанья — это совсем не Тоскана, и она не наполняла душу Микеланджело всепоглощающей лирической благодатью. Но она обладала своей историей и своей силой, эта плоская, распростершаяся на много верст, плодородная равнина, где то и дело встречались остатки древнеримских акведуков, когда-то доставлявших чистую воду с гор. Вот вилла императора Адриана, где он хотел воскресить славу Греции и Малой Азии и где Микеланджело не раз видел, как землекопы извлекали на свет божий мраморы, дошедшие от поколений людей, живших при Перикле; вот Тиволи с его величественными водопадами — излюбленное место загородных прогулок римлян времен Империи; романские замки, гнездившиеся на склонах Альбанских гор, среди лавы и туфа, каждый на своем отдельном утесе в ряду многих вершин, окружающих громаду кратера; от кратера расходились покрытые темно-зелеными лесами горные отроги, скатываясь вниз с той чисто скульптурной пластичностью, какую Микеланджело видел в горах вокруг Сеттиньяно. Через Фраскати и Тускулум он поднимался все выше и выше и уже бродил среди развалин виллы Цицерона, осматривал амфитеатр, форум, рухнувший храм; деревушки, сложенные из камня, были рассеяны меж холмов, возникнув в темной глубине веков, раньше римлян и этрусков; высился храм Фортуны среди стен Пренесте, окружавших десяток хижин, с Пещерой Судьбы и склепами — кто мог знать, в какие отдаленные времена их соорудили?
Бродя вокруг громадного кратера вулкана, он углублялся все дальше и дальше в прошлое — белый камень, тесанный неведомо кем и когда, был расплескан по нагорью как молоко, чуть ниже уже виднелись древние поселения человека. На ночь он останавливался в крошечной гостинице или, постучав, заходил в хижину крестьянина, где платил за ужин и кровать; к вечеру у него было такое ощущение, словно горы качались у него под ногами и туф выскальзывал из-под его башмаков, — чувство чудесной усталости толчками шло от ступней и лодыжек к икрам, коленям, бедрам, поднималось к мышцам живота и поясницы.
И чем глубже он проникал в древность, в отдаленные эры существования этих вулканических гор и складывавшейся на них цивилизации, тем яснее ему становилось, что он должен делать в ближайшие дни.