— Не понимаю, — сказал Мун.
— И я себя спрашиваю. Может, лунатичка.
Возможно, к кому бы это ни относилось. Безумие было основным объяснением личной точки зрения. Он попытался приложить его к дневным предательствам, но они были слишком разными.
— Долгий выдался денек, — сказал Мун.
— Наверно.
О'Хара чиркнул спичкой. Она вспыхнула на фоне черной луны его лица, усталые тигриные глаза сощурились на дымно-желтое пламя.
— Спасибо, я не курю.
Спичка погасла. Они нерешительно постояли рядом в холодной полутьме.
«Искусство вести беседу оставило меня. Я реакционер. Долгий выдался денек. Наверно».
— Как тебя зовут, О'Хара, какое у тебя имя?
— Абендиго.
— Ты новообращенный?
— С самого рождения.
Мун почувствовал, что попался в сплетение сложных уловок — произнесенных слов, сделанных предложений, совершенных поступков, — которые никуда его не вели. У него отняли инициативу и подталкивали в сторону паники — такое чувство в бесчисленных вариациях появлялось у него и раньше, оно походило… да, когда он был мальчишкой, зимой, в игровой комнате, после футбола, — руки и торс находились внутри толстого вязаного свитера, который был ему слишком мал, и он пытался выбраться из него, но не мог найти рукавов, и куда бы он ни ткнул кулаком, тот упирался в шерсть, и он уставал и не мог найти горло, и он умрет в нем, если не проделает свое собственное, не уничтожит…
— О'Хара, и давно ты негр?
О'Хара ухмыльнулся, низко опустил голову, словно довольный пианист-виртуоз, и двинулся прочь.
— Хитрый ублюдок, ты ведь не сказал мне, что ты негр?… Ты дал мне увидеть свою рожу пьянчужки-ирландца и ничего не сказал. Давно это началось, О'Хара? Знает ли лорд Малквист, что ты чернокожий, а? Почему ты явил мне себя чернокожим, О'Хара? — крикнул Мун.
О'Хара принялся взбираться на козлы.
— Но ты и не иудей! — опрометчиво крикнул Мун.
— Я вам уже сказал.
Мун сместился на менее зыбкую почву:
— Держись себе подобных, О'Хара, возвращайся в джунгли и оставь наших женщин в покое! Я тебя знаю, знаю, что ты замышляешь! Ты держишь цыплят в сарае для угля и мочишься на лестницах, ты громко говоришь в автобусах, не так ли, О'Хара? О да, я тебя насквозь вижу — ты занимаешь наши рабочие места, распространяешь в школах венерические болезни и торгуешь наркотиками, которые покупаешь на свои бесчестные заработки — о да, меня, знаешь ли, не проведешь, — я слышал ваши рабские песни, О'Хара, все это я слышал и не обманываюсь, и вот что я тебе скажу — потому что не думаю, что ты такой уж смелый, это лишь миф, О'Хара, и если хочешь знать мое мнение, то оно таково, что чувство ритма у вас ни к черту, так что убирайся и перестань меня преследовать, ты здесь лишь благодаря службе здравоохранения!
Мун в слезах забрался в пахнущую кожей тьму кареты и скорчился на полу.
«Я цепляюсь за соломинки, но какой прок утопающему от кирпича?»
Вскоре он перестал плакать. Под собой он обнаружил записную книжку. Он положил ее в карман и выбрался на свежий воздух. Когда он попытался заговорить, его голос звучал хрипло. Он вытер рукавом глаза и посмотрел на кучера, который пятном выделялся на грязно-сером просторе неба.
— Послушай, О'Хара, — раскаянно сказал он.
— Ну?… — О'Хара сидел на козлах и дымил.
— Прости, я не хотел… ты застал меня врасплох.
— Все в порядке.
— Видишь ли, я еще не до конца сформулировал свое мнение по расовому вопросу. Если бы у меня было время подготовить речь, я рассмотрел бы и другую сторону тоже. Я вижу обе стороны… Наверное, я боюсь негров, — безнадежно заключил он.
«А кто их не боится? Они могут взбунтоваться, как овчарки, и наброситься на тебя».
С другой стороны, так он относился почти ко всем. К лошадям в том числе. Дело не просто в цвете, все куда глубже. Негры и овчарки — то, чего он боялся больше всего, но лошадь может покусать, и он знал, что все лошади в той или иной степени убивают время, ожидая момент, когда им удастся его покусать. Всех он боялся иногда, а некоторых — всегда.
— Думаю, дело в том, — осторожно сказал Мун, — что я не смелый, понимаешь, я непостоянен в своей трусости. А что тут поделаешь? Как можно быть постоянным в чем-либо, коль скоро все абсолютное опровергает друг друга? — Он умолк, надеясь получить поддержку, и обрел ее во внезапном клубе дыма из трубки О'Хары. — Я не верю в движения, — продолжил он, — потому что они присваивают себе всю истину и заявляют себя абсолютными. По той же причине я не доверяю и противоположному движению. О'Хара?… Понимаешь, когда кто-нибудь не соглашается с тобой по части морали, ты считаешь, что он на шаг от тебя отстал, а он — что на шаг тебя опередил. Но я принимаю обе стороны, О'Хара, играя в чехарду великими моральными вопросами, сам себя опровергаю и не оставляю от опровержения камня на камне, приближаясь к правде, которая должна состоять из двух противоположных полуправд. И ее никогда не достигнешь, потому что всегда найдется, что еще сказать. Но я не могу с этим покончить, понимаешь, О'Хара? Я не могу просто принять ту точку зрения, которая одобрена моралью. На самом деле я не против чернокожих, просто меня отпугивает то, как просто занять добродетельную позицию в их поддержку, невзирая на последствия. Нет ничего проще добродетели, а я не доверяю простоте. Впрочем, — сбивчиво добавил он, — я твердо верю в равенство и разумную порядочность всего человечества, независимо от расы или цвета кожи. Но я бы не хотел, чтобы моя сестра вышла замуж за чернокожего. Или китайца, или алжирца. Или австралийца, или родезийца, или испанца. Или мексиканца, или тюремного надзирателя, или коммуниста, хотя я довольно часто думаю, что в защиту коммунизма многое можно сказать… По правде говоря, я ничего не имею против кого бы то ни было. Кроме, возможно, ирландцев. Ненавижу ирландцев.
— Я-то сам из Дублина, — признался О'Хара и старчески захихикал.
— Проблема людей в том, — сказал Мун, — что почти никто больше не ведет себя естественно, все ведут себя так, как от них того ждут, как если бы они прочитали о себе или увидели себя в кино. Вся жизнь сейчас такая. Нельзя даже думать естественно, потому что для тебя уже выбрано мнение, которое ты должен выражать. Оригинальность растрачена. И все-таки тяжело отказаться от веры в неповторимость человека.
Когда он учился в интернате, его лучшего друга звали Смит. Смит развлекал себя и Муна тем, что делал из телефонных будок неприличные звонки. Одна из его жертв умело прикинулась, будто заинтересована неким непристойным предложением, и спросила имя говорящего, на что Смит гаркнул: «Меня зовут Браун». В этом было нечто, что Мун пытался уловить годами.
— Я не могу принять какую-либо сторону, — сказал Мун. — Потому что, если займешь ту или иную сторону, ты в ней растворишься. Я даже не могу соблюсти моральный баланс, потому что не знаю, что такое мораль — инстинкт или просто обман.
Мун чувствовал, что вот-вот заявит нечто, за что сможет поручиться и к чему будет возвращаться снова и снова. Когда он попытался ухватиться за это, единственное, что пришло ему в голову, — когда-то услышанный анекдот об актере.
Он в отчаянии посмотрел на О'Хару, который сидел сгорбившись и отгородившись шляпой и плащом. Казалось, ответ невозможен.
— Был один актер, — молил его Мун. Он уперся в карету, раскачивая ее. — Актер… я еще не нашел себе места, О'Хара! — крикнул он. — Понимаешь, я себя еще не вычислил. Поэтому у меня нет направления, нет импульса, и все приходит ко мне немного не под тем углом. — Он встряхнул карету, и серые вздрогнули. — О'Хара! Скажи мне, ты всегда был чернокожим, а? Я ведь раньше не видел твоего лица, так?