перехватило дыхание, не стало хватать воздуха, он машинально распустил узел галстука, расстегнул ворот рубашки.
— Желаю вам обоим крепкого супружеского счастья, — оказала Аня вставшим перед нею молодым. — Любите друг друга, живите дружно, не давайте повода для ссор, пусть ничто не омрачает вашей жизни. — Тут она вновь взглянула на Уфимцева. — И пусть в вашей жизни не будет слез горя, а только слезы радости!
Она залпом выпила рюмку, поставила ее на стол и пошла, но ее опять перехватила Настасья, потянула к столу, к тому месту, где сидел Уфимцев. Но Аня оторвала от себя руки Настасьи, сказала нервно:
— Нет, нет, не могу, уволь. У нас сегодня педсовет. Вот только с мамой поговорю... Мама, можно вас на минутку?
И видя, что Евдокия Ивановна поднимается, быстро вышла из горницы. Настасья увязалась за ней.
Уфимцев уставился на дверь, за которой скрылась Аня, потом на деда Колыванова, дергавшего его за рукав; слова деда не доходили до Уфимцева, ему хотелось вскочить и бежать за Аней, но он посмотрел на гостей и решил не позорить себя, не показывать своей слабости, своего унижения перед женой.
Он посидел еще какое-то время, — желание увидеть Аню, поговорить с ней все же взяло верх, и он, неторопливо, чтобы все видели, как он не торопится, — не за женой гонится, — вышел в переднюю. Ани там не было, не было и матери с Настасьей. Уже не сдерживаясь, он выскочил в сени, на крыльцо и тут встретил шедшую со двора мать.
— А где Аня?
— Ушла, — ответила Евдокия Ивановна. — Проворонил ты Аню...
Уфимцев, не дослушав мать, бросился за ворота. На улице было темно, он посмотрел в тот и другой конец села — светились только окна домов, но людей близко не было. Он вначале пошел, потом побежал по направлению к школе, но вскоре остановился, повернул обратно, дошел до дома Сараскиных, откуда неслась песня про рябину, которая хотела перебраться к дубу, постоял, подумал, чему-то усмехнулся и пошел домой.
2
С уходом Груни, возвращением ее в Поляны к отцу, Васьков потерял устойчивость в жизни. Нарушилась, прервалась та житейская колея, которой он привык идти, чувствуя рядом с собой любимого человека.
Нет, еще раньше, когда Груня призналась ему, что по-прежнему любит Егора и что набивалась к нему в любовницы, уже тогда в жизни Васькова все перепуталось, смешалось, полетело вверх тормашками. Все, что прежде интересовало его, отодвинулось куда-то, отошло, осталась одна злость на Груню, на Уфимцева. И эта злость, как кость в горле, поминутно напоминала о себе.
Переезд на жительство в Репьевку не принес изменений в отношениях с Груней. Правда, первое время он очень надеялся, что вот придет домой после работы и не узнает жены: она будет весела и жизнерадостна, как и прежде, встретит его с хитрой улыбкой и спросит: «Что, напугался? Ладно уж, хватит с тебя!» И они опять будут жить счастливо, и ему не придется прятать глаза от людей, как делает это он сейчас.
Но, приходя домой, каждый раз встречал равнодушный, чужой взгляд жены. Груня молча вставала при его появлении, шла готовить ужин. И он, поужинав, озлобленный, уходил из дому, шлялся по Репьевке до полуночи, часто возвращался домой пьяным, чего раньше с ним не случалось, возвращался с намерением поговорить с женой всерьез. Но та закрывала дверь в комнату на крючок, и он, стоя в сенях, долго стучался, просил, умолял отворить, взывал к ее благоразумию и, не достучавшись, мерзко ругался и заваливался на раскладушку.
Но однажды, придя с работы, он не нашел в доме ни жены, ни дочери. Кто-то из соседей сказал, что видел Груню с узлом и с девочкой на дороге в Большие Поляны. Он долго и неподвижно сидел в сенях.
А утром, чуть свет, сел на велосипед и погнал в Поляны.
Встретивший его во дворе тесть, Трофим Михайлович Позднин, хмуро, неохотно поздоровавшийся с ним, на вопрос, где Груня, ответил:
— Где ей быть? Дома.
Васьков вошел в дом. Первым его увидела дочка, сидевшая на кухне за столом; она, видимо, только что уселась завтракать — перед ней стоял нетронутый стакан с молоком, на тарелке лежали творожные ватрушки.
— Папка приехал! — крикнула она обрадованно.
На голос дочери из комнаты вышла Груня. Словно тень пала на ее лицо при виде мужа.
— Зачем приехал?
Васькова не удивил такой прием. Он сел на стул, положил ногу на ногу, ответил спокойно, даже доброжелательно:
— Да вот захотелось узнать, надолго ли уехала? Не спросилась, не сказалась...
— Не хитри, Михаил. Ты прекрасно знаешь, что уехала совсем.
Он помолчал, поглядел на нее с вдруг нахлынувшей ненавистью. Пришло желание как-то унизить, опозорить ее, чтобы облегчить душу, унять пришедшую ненависть. С каким удовольствием он ударил бы сейчас по ее наглому лицу, потом смял бы и бил, пока не запросит пощады.
— Значит, решила бросить законного мужа и перейти к любовнику?
— Не говори глупостей при ребенке, — сказала строго Груня.
Васьков встал, мельком взглянул на присмиревшую дочь, видимо понявшую, что отец с матерью ссорятся, и сказал с угрозой:
— Ладно. Ты еще пожалеешь об этом... Еще вспомнишь сегодняшний день!
И ушел.
В тот же день он достал адрес жены Уфимцева и написал ей письмо, положившее начало семейной драме председателя колхоза.
И после, когда Степочкин потребовал от него доказательств преступной связи жены с председателем колхоза, он с мстительным наслаждением, даже с вдохновением, описывал в подробностях, как Уфимцев, используя свое служебное положение, добивался взаимности от его жены и как наконец добился, чего хотел, в чем она сама Васьков у призналась. И как она, не считаясь с его общественным положением финансового работника, тайно сбежала в Большие Поляны, чтобы быть поближе к своему любовнику.
Он горел ненавистью к жене, пренебрегшей им, к Уфимцеву, виновнику его позора, к тестю Позднину, взявшему дочь под защиту, и не жалел красок на описания. Объяснение Васькова получилось длинным и, по его мнению, очень убедительным.
А когда узнал, что на помощь ему поднялись Векшин и Тетеркин, окончательно уверился: теперь-то уж Уфимцеву несдобровать. И предвкушение законного возмездия за свое унижение радовало его, вызывало интерес к жизни.
Но все произошло не так, как ожидалось. И Васьков вновь терзался муками неотомщенного позора. Жил он в Репьевке одиноко, скучно, сторонился людей, частенько прикладывался к бутылке, в пьяном виде строил мстительные планы один страшнее другого и тем скрашивал свою жизнь.
Как-то проездом из Малаховского совхоза он завернул в Большие Полины, к матери. Теперь он редко бывал в родном селе, только по служебной необходимости, или как вот сейчас — устал крутить педали, а до Репьевки еще четырнадцать километров.
Стоял теплый осенний день. Солнце подкатывалось к Санаре, когда он открыл калитку отчего дома. Мать встретила его без удивления, только и спросила:
— Ночевать останешься?
— Придется, — ответил он.
При встречах они никогда не говорили о Груне, словно не жила она девять лет в этом доме. Даже о внучке старуха ни разу не заговорила с сыном, даже случайно не обмолвилась, будто той не существовало на свете.
Мать собрала Васьков у ужин. Он достал из буфета недопитую в прошлый раз бутылку водки, налил