Оли встали, пожали друг другу руки — уже без улыбок, без смешков, а серьезно, как серьезно было все, о чем они говорили.
Вызванному в кабинет Векшину Уфимцев сказал:
— Вот познакомься, Первушин Олег Степанович, прислан на должность зоотехника. Передай ему все дела по животноводству, а сам займись чисто хозяйственными функциями: снабжение, транспорт, строительство. Ясно?
И глядя на подобострастную улыбку, с какой Векшин здоровался с Первушиным, Уфимцев подумал, что на какое-то время он теперь избавится от частого общения с Векшиным. По крайней мере, до отчетного собрания.
7
Разговор со Стенниковой не прошел бесследно для Векшина. Хотя он и хлопнул дверью перед носом секретаря партийной организации, показав свою непримиримость в борьбе с Уфимцевым, он внутренне чувствовал — борьба эта уже бесцельна: Уфимцев одолел его, взял верх. Векшин растерял почти всех единомышленников, да и нет у него теперь для дальнейшей борьбы таких козырей в руках против Уфимцева, какие были прежде, а старые оказались битыми. Теперь одна надежда на письмо в ЦК.
После бюро парткома, закончившегося не в его пользу, он находился в постоянной тревоге, жил, как зафлаженный волк, когда круг охотников все сужается и сужается, и тот всем существом своим ощущает неотвратимость конца, неизбежность расплаты.
В минуты отчаяния к Векшину приходила спасительная мысль, утешительно мелькала в мозгу, как огонек перед заблудившимся путником в зимнюю вьюгу: смириться, признать себя побежденным, встать на сторону Уфимцева, работать над осуществлением его планов, но он отбрасывал от себя эту мысль, как одеяло, душившее в жаркую летнюю ночь, — слишком далеко зашла игра, затянула, засосала в болото ненависти ко всему, что было связано с Уфимцевым. Он знал, что не смирится, не склонит головы. У него пропал интерес к работе — так уже было однажды, — пропал интерес ко всему, чем жил раньше, осталась одна злоба, желание отомстить за унижение.
Навещало его иногда и ощущение реальности: он сознавал, что самое лучшее — уехать, бросить все и уехать из колхоза куда глаза глядят, — свет велик, нашел бы себе в нем место. И был уверен, что Уфимцев не будет задерживать, наоборот, обрадуется — только уезжай! Но он не мог так просто уехать — это было бы равносильно признанию поражения, а поражения он не мог допустить: оно не давало бы спокойно жить.
После вызова к Уфимцеву и знакомства с прибывшим в колхоз зоотехником Первушиным Векшин понял, что по воле председателя он падает все ниже и ниже; по существу, Уфимцев отстранил его от должности заместителя, превратив в обычного завхоза. У него еще хватило сил, чтобы не выдать себя, улыбаться зоотехнику, даже сказать ему нечаянно сорвавшуюся фразу о молодом поколении, идущем на смену старой гвардии.
Он тут же ушел домой, был страшно раздосадован всем происшедшим.
Подойдя к дому, на миг остановился; захотелось оправдаться перед собой, вернуться в кабинет председателя и сказать то, что должен был сказать, выпалить прямо в лицо Уфимцеву и этому красуле зоотехнику, что он думает о них, сбить с обоих спесь какой-нибудь резкой фразой. Но, постояв, подумав, понял, что не вернется и ничего не окажет.
Жена Паруня не очень удивилась его неожиданному возвращению. Она задумчиво сидела за столом, раскладывала карты, видимо, ворожила, угадывала чью-то судьбу.
— Забыл что-нибудь? Иль куда поехать собрался? — спросила она, не отрываясь от карт.
Векшин, не раздеваясь, как был в пальто и шапке, присел к столу, бессмысленно уставился на нее. Осеннее солнышко било в окно, высветило клеенку с картами, полные руки жены, золотое кольцо на безымянном пальце.
— Ничего не забыл, — ответил он хмуро. — С чего ты взяла?
Паруня подняла глаза, посмотрела неохотно.
— Вижу, опять подрался с Уфимцевым. Опять он тебе бока намял. Вертит тобой, как мальчиком, а ты поддаешься.
— Да не поддаюсь я! — отмахнулся от нее Векшин. — И не поддамся никогда!
Она долго смотрела, как разложились карты, потом сгребла их в кучу.
— На тебя бросала, нехорошо получается. Сколь ни кидаю, все пиковая дама на сердце ложится... Кто бы это мог быть?
Паруня задумалась, собрала карты в колоду. Векшин смотрел бездумно на нее, — он устал от всех этих передряг, ему бы лечь сейчас в постель, закрыть голову подушкой, — и ничего не слышать, ничего не видеть, просто забыться на время, собраться с мыслями.
— Я знаю, кто такая пиковая дама! — Резкий голос Паруни вывел его из забытья. — Это жена Уфимцева. Да-да, его жена. Вот кто стоит на твоем пути, в ней собака зарыта! Пока она тут, Уфимцев не расстанется с колхозом, будет властвовать, тобой помыкать.
Что-то такое, особенное, уловил в ее голосе Векшин, заинтересованно поднял голову; у него пропало безразличие, сонное настроение.
— Ну-ну? — только и мог вымолвить он, подгоняя Паруню.
— Вот тебе и ну!.. Надо, чтобы жена его с детьми уехала отсюда. Куда — ее дело, но должна уехать. Тогда Уфимцев не останется здесь, погонится за ней — дети ведь все-таки, трое их будет. Зверь и тот детей своих не бросает... И тогда что ему наш колхоз? Как говорится, прощай — не скучай, уйду — не ворочуся.
От слов Паруни дух захватило у Векшина. Он с уважением, даже с нежностью посмотрел на жену. Надо же, такая простая мысль как-то не приходила ему в голову. А осуществить ее — ничего не стоит. Следует только убедить жену Уфимцева, что муж не прекратил распутства, и она уедет... Но как ее убедить в этом? Если самому пойти — не поверит, — в селе знают, он не в ладах с ее мужем. Значит, следует действовать через лиц, близких к ней, чтобы наверняка поверила.
Но вдруг скис, опустил руки, посмотрел безнадежно на Паруню.
— Не уедет Уфимцев. Он дом себе строит. Жена уедет — на Груньке женится, ее в дом приведет.
— Дом может и сгореть, — как бы между прочим, как о чем-то несущественном, второстепенном, сказала Паруня. — Стружек там много, они легко горят, долго ли до беды... Кто-то пройдет, уронит спичку, вот тебе и пожар, и нет дома.
— Перестань молоть, — сказал он ей строго, встал из-за стола, поправил шапку и пошел во двор.
Он зашел под навес, разыскал топор, намереваясь наколоть дров, — жена еще утром просила об этом. Под навесом было сухо, покойно, он снял пальто, принялся за работу.
Исколов порядочную кучу дров, он сел на колоду отдохнуть, закурил и решил разобраться в своих мыслях в спокойной обстановке.
«Дура-баба! — обругал он жену. — Придумала тоже — сжечь сруб». Хотя, по правде сказать, устроить это не так уж сложно: кинуть ночью банку с керосином — и нет сруба! Та же Паруня сделает, не откажется. Но он еще не потерял головы, чтобы пойти на такое дело. Да и не даст оно ничего, лишь вызовет у колхозников жалость к председателю. И он второй дом строить будет. Тут нужны другие способы... Прежде всего следует добиться отъезда жены Уфимцева из колхоза — вот тут Паруня права. Ну, а еще что? Что еще можно сделать, лишь бы «Большие Поляны» избавились от Уфимцева, от его выдумок, и жили спокойно?
Он не пошел больше в контору: колол дрова, подпирал укосинами валившийся забор, чинил ворота, чистил двор от мусора — и так провозился весь день.
А вечером, когда смеркалось и село готовилось ко сну, пошел на ферму к Тетеркину.