сам Бартоломеу Диаш. Я тем временем разглядывал порт и его окрестности — что тут как устроено и где расположено. Берег был совсем близко, преодолеть такое расстояние вплавь не составило бы труда. Наблюдая за полетом птиц, я в каждом взмахе крыла видел доброе знамение, а посему твердо вознамерился бежать сегодня же ночью, как только заснут вахтенные первой смены. Но еще до наступления сумерек шлюпки вернулись, и адмирал поднялся на борт и уединился в своей каюте для секретной беседы с двумя-тремя доверенными лицами. Затем, когда матросы поужинали и я вместе с ними, ко мне подошел боцман и сообщил, что отныне я буду спать в каморке, где хранятся паруса и канаты. А едва я переступил ее порог, как снаружи на двери задвинулся засов. Всю ночь я ломал себе голову: как же они догадались, что я собрался улизнуть, если я никому и словом не обмолвился о своих планах? То ли сам во сне разговаривал, то ли без колдовства тут не обошлось. Все трое суток, что мы провели в Сафи, я так и спал взаперти. Однако уже на второй день я получил точные сведения, подтверждавшие, что, рискуя жизнью в своем стремлении обрести свободу, я ровным счетом ничего бы не добился. Мой добрый друг Себаштиан ди Сильва, когда ездил на берег, разговорился с одним венецианцем, состоявшим при консуле правителя Марракеша, и спросил его об испанке донье Хосефине, которая семнадцать лет назад прибыла с подданными кастильского короля, и о судьбе ее спутников. Тот ответил, что все они пересекли песчаную пустыню и впоследствии пропали в негритянских землях, а госпожа спустя четыре года после отбытия и гибели мужчин вышла замуж за богатого мавра из Марракеша, подарила ему четырех сыновей и дочь, но последними родами скончалась. Все ее очень любили и горько оплакивали. С нею были еще две женщины, ее горничные, так одна потом пошла в услужение к генуэзцу по имени Себастьяно Матаччини и вскоре тоже умерла. Вторая стала женой мавра, который увез ее в другой город, не то в Мекнес, не то в Фес, и с тех пор о ней ничего не слышали. А еще был некий Манолито де Вальядолид, королевский секретарь, интендант того злополучного отряда, не отважившийся идти в пустыню. Он близко сошелся с одним мавром из городской знати и отказался вовсе возвращаться в Кастилию — такая крепкая дружба их связывала. Кроме того, он опасался, как бы королевское правосудие не припомнило ему кое-какие позорные грешки. В конце концов он и сам стал мавром, отрекшись от истинной веры. Высокородный друг усыновил Манолито, и после его смерти тот унаследовал внушительное состояние. Нынче он столь преданный и ревностный блюститель законов лжепророка Магомета, что пользуется самой доброй славой среди мавров. Мирамамолин сделал его своим советником, шагу не ступает без его одобрения и осыпает всяческими почестями да милостями.
Услышав о смерти госпожи моей доньи Хосефины, я почувствовал, что жизнь моя не стоит более ни гроша. Сердце словно бы и биться перестало. Так и сидел неподвижно на палубе, обезумев от горя, не находя слов. Друг мой, кое-что знавший о постигших меня бедах, положил мне руку на плечо и принялся утешать на своем сладкозвучном и напевном, точно музыка, языке, но его усилия пропали втуне. Я лишь смотрел на море, чтобы кто из матросов не заметил, и беззвучно плакал горькими горячими слезами, которые, едва родившись, высыхали под соленым восточным ветром, разъедая мне щеки. Я не помышлял более о бегстве с корабля да и вообще из плена, решив, что отныне душа моя и тело в руках Господа — и пусть бы Он забрал их поскорее. Не хотелось мне ни жить, ни мучиться дальше. Каравеллы уже подняли якоря и, вспенивая волны, устремились навстречу превратностям морских дорог, а я все еще не мог прийти в себя.
Но монотонные дни не прекращали свой хоровод, каждый приносил новые заботы, и постепенно оцепенение скорби рассеивалось, чему немало способствовали сочувствие и доброта Себаштиана ди Сильвы, да и остальных, узнавших от него истинную причину моих страданий. Вполне справедливо они почитали меня за самого несчастного человека на свете, и даже те, кто прежде помыкал мною — „безрукий, подай то, безрукий, отнеси это“, — норовя побольнее унизить, теперь угомонились и на свой лад старались выказывать расположение и жалость. И так как сердце человеческое готово питаться крохами надежды, лишь бы не погибнуть от отчаяния, мало-помалу затягивалась рана от утраты доньи Хосефины и все меньше болел глубокий шрам, который никогда не излечится полностью и пребудет со мною до конца моих дней. Я позволил себе обратиться к другим мыслям, более отрадным, и снова начал мечтать о том, как доставлю рог единорога королю. Он примет меня с подобающей торжественностью, в окружении первых лиц королевства, посреди того большого зала в алькасаре Сеговии, удостоит высочайших почестей, и я с трудом сдержу слезы, когда преклоню перед ним колено, слушая, как он расхваливает меня своим придворным. А после он меня отпустит, подарив скакуна из собственной конюшни да кошель золотых, и я отправлюсь к господину моему коннетаблю. Тот встретит меня, рыдая и распахнув объятия, точно сына, вернувшегося из вражеского плена, и выделит мне виноградник на берегу Гвадалбульона в награду за все, что мне довелось вынести на королевской службе. Я же отвечу, что предпочел бы иное воздаяние — снова сражаться на границе с маврами во имя нашего повелителя. Коннетабль молча глянет на мое увечье, и тут я покажу ему, что оставшаяся рука по-прежнему мастерски владеет клинком, а культя способна, если половчее приспособить ремни (я тщательно продумал, как именно), управляться со щитом не хуже целой конечности. Господин мой исполнится восхищения и тотчас позволит мне вновь сопровождать его в битвах с иноверцами, как в старые времена. Невзирая на то что мое подорванное здоровье, мой беззубый рот, ломота и слабость в каждом суставе, ноющие кости и седая борода свидетельствовали скорее о немощной старости, нежели о цветущей юности, я упрямо пытался убеждать себя, будто все еще может стать как раньше и, вернувшись в Кастилию, я найду там все в том виде, в каком оставил. Таким образом я утешал себя, и не сдавался, и не собирался куда-либо бежать, пока мы не покинем страну мавров. Впрочем, меня все равно запирали по ночам, дабы исключить любые мысли о побеге и самую возможность такового.
Каравеллы меж тем продолжали свой путь и неделю спустя вышли в открытое море, где и застало нас Рождество Господа нашего Иисуса Христа. Праздник отмечали шумно и весело, с музыкой, песнями и танцами, а потому я решил, что до Португалии рукой подать, и не ошибся. Двадцать первого января — было очень холодно, и волны бушевали вовсю — вдали показались очертания берега, а именно мыс Святого Винсента. Матросы и стрелки пришли в неописуемое волнение и хором запели Те Deum Laudamus. Потом Себаштиан ди Сильва обнял меня и расплакался, сообщив, что перед нами скалы и леса Португалии, а он почти четыре года не видел родных и близких. В последующие дни мы уже не теряли из виду побережье — череду каменистых берегов, перемежающихся пятнами зелени. Только раз причалили, чтобы выгрузить часть товаров в крепость на взморье и чтобы оттуда послать гонца к королю с известием о возвращении экспедиции и письмом от Бартоломеу Диаша. Вскоре путешествие наше окончилось в большом, красивом и отменно укрепленном порту под названием Сетубал. Едва упали в воду якоря, как корабли окружило множество лодок с навесами из ветвей. В честь нашего прибытия гремела музыка, развевались знамена, змеились зеленые гирлянды, точно на народном гулянье. Казалось, от возвращения адмирала зависит судьба мира — настолько любят португальцы все, что связано с мореплаванием. Матросов и солдат только что на руках не носили, люди наперебой тащили вино и еду, угощая путешественников. Даже мне изрядно перепало от их щедрот, как будто я был полноправным членом команды.
Еще через два дня Бартоломеу Диаш, призвав меня к себе, положил мне руку на плечо и ласково сказал:
— Друг мой Хуан де Олид, настала пора тебе отправиться к королю, да хранит его Господь, и больше я ничего не в силах для тебя сделать, кроме как изложить в письме все имеющиеся у меня доводы в твою пользу. Отныне ты в руках Бога и нашего короля.
Такие речи нагнали на меня страху, я даже подумал, что король захочет меня казнить, чтобы я уж точно не рассказал в Кастилии обо всем, чему стал свидетелем в стране негров, — и адмирал об этом догадывается. Но ничего подобного не случилось, и теперь я склоняюсь к мысли, что просто португальцы — добросердечный народ и адмирал, сожалея о невозможности и дальше оказывать мне покровительство, произнес эти печальные слова, которые я принял за предвестие неминуемой смерти. Потом его слуга передал мне в подарок от адмирала теплый камзол, плащ, а также нитяные чулки и башмаки, так что я был полностью одет и обут — и премного за то благодарен. За мной пришли двое незнакомых мне стражников, из городских; прежде чем забрать меня с корабля, они полюбопытствовали насчет содержимого моего мешка с костями и рогом единорога. Капитан арбалетчиков сам объяснил им, что там, и передал адмиральский наказ, чтоб никто не смел отнимать у меня этот прах.
Ночь я провел в тюремной камере, в расположенной неподалеку крепости, что стоит на высоких крутых скалах, подъем по которым необычайно труден. Рано утром меня накормили черным хлебом со свиным салом, затем посадили на спокойного сицилийского жеребца сивой масти, и в сопровождении