Несмотря на охвативший ее ужас, дама Бертранда не потеряла предусмотрительности: она быстро собрала золото, драгоценные украшения, бриллианты, жемчуга — целое состояние… И побежала по лестнице вслед за молодой хозяйкой. Не прошло и минуты, как Мари, даже не посмотрев в последний раз на отчий дом, скорым шагом удалилась от него.
На площади волнение достигло предела. Буря возгласов и проклятий неслась над Парижем, сливаясь в протяжный рев. Две сотни трупов вокруг костра, сотни раненых…
И — как довершение всего, как финал охоты, в которой люди превращаются в собак и добычей становится человек, — еще одно тело. Тело, растерзанное, разорванное на куски, разодранное в клочья… Тело главного судьи Круамара. ПРЕДСКАЗАНИЕ КОЛДУНЬИ ИСПОЛНИЛОСЬ В ТОЧНОСТИ!
А его голова… Эта еще горделивая голова, это мертвенно-бледное лицо, эта шея, из которой струится кровь… Как она ужасна — со своими остановившимися глазами, эта голова барона Жерфо, которая возвышается над толпой, надетая на острие копья. Голова сеньора де Круамара, голова главного превотального судьи… Справедливость восторжествовала, правосудие свершилось! И за несколько минут Гревская площадь опустела, все умолкло, двери и окна закрылись. Париж, Париж, страшный в своем внезапном спокойствии, наслаждался победой. Мертвая тишина обрушилась на большой город. Справедливость восторжествовала, правосудие свершилось…
V. Пепел костра
Наступил вечер. Ночь постепенно окутывала своим бескрайним покрывалом пустынную площадь, погасший костер… Давящая тревога, какая всегда следует за ударами грома, еще висела над потрясенным Парижем. И на пустой Гревской площади, где еще совсем недавно бушевали мятежники с обагренными кровью руками, одиночество казалось еще более пугающим. А этот человек был совсем один. Над остывающим костром слабо светился огонек фонаря. Человек, склонившись над кучей головешек и пепла, рылся в ней — обыскивал ее терпеливо, дрожащими от волнения руками. Он был очень бледен, иногда слеза скатывалась по его щеке и падала в пепел.
Время от времени это странное занятие прерывалось: человек быстро наклонялся, трагически- набожным жестом вынимал из пепла белую косточку и нежно, бережно укладывал ее в дубовую шкатулку. Потом вытирал пот со лба тыльной стороной руки и снова принимался за свою скорбную работу. Текли минуты, часы… И вдруг он замер, потом бросился на колени: в очередной груде пепла ему открылась… голова казненной, голова, которая в мерцающем свете фонарика казалась странно живой, голова, которую едва затронуло пламя костра, хотя тело было полностью обуглено. Рыдание сотрясло плечи ночного труженика, он молитвенно сложил руки и прошептал:
— Мама… Матушка…
В эту минуту на углу Гревской площади показалась Мари де Круамар. Очень медленно она двинулась к куче пепла, которая прежде была костром. Девушка была в глубоком трауре — как полагалось в ту эпоху, в черно-белой одежде. Она носила этот траур по матери Рено — об ужасной кончине отца она даже и не знала. Дама Бертранда, которой преданность подсказала спасительную, как ей казалось, ложь, еще вечером сказала ей, что барон Жерфо стал изгнанником и бежал, поскольку, по мнению короля Франциска I, нес ответственность за побоище на площади и мятеж нищих. Так что Круамар якобы удалился в свой замок, находившийся неподалеку, в Иль-де-Франс…
Но что же делает в такой час Мари де Круамар здесь, на площади, совсем одна? Она подходит к пепелищу, поднимает голову и видит молодого человека.
— Рено, — шепчет она едва дыша. — Рено! Вот почему какая-то неведомая сила, сила, похожая на ту, что влекла меня под тополя, привела меня сюда! Господи! Господи! Значит, Тебе было угодно, чтобы дочь Круамара услышала проклятие из уст сына казненной по ее вине.
Еле слышно вымолвив эти слова, Мари де Круамар содрогнулась с головы до ног. Содрогание боли и ужаса напоминало последнее содрогание умирающего. Рено поднял глаза… И увидел ее!
Мари окаменела. Но Рено, не дав ей прийти в себя, заговорил, и голос его был исполнен странной нежности:
— Я звал вас, Мари, и вот вы пришли мне на помощь… О, Мари, дорогая моя невеста, я благословляю вас!
Тщетно пытаясь овладеть своими выплескивающимися через край чувствами, заглушить ужас, порожденный встречей с любимым после такого страшного преступления, Мари пробормотала:
— Вы меня звали… Вы говорите, что звали меня…
— Да, Мари, — просто ответил юноша, подходя к ней и дотрагиваясь до ее руки. — Я звал тебя. И ты меня услышала, раз ты здесь. Прости меня, — охрипшим от рыданий голосом продолжал он. — Когда я пришел сюда, чтобы отыскать в грудах пепла останки моей матери, я испугался, что не смогу этого сделать, я почувствовал, как кружится голова, как меня одолевает дрожь… И тогда, Мари, я подумал о тебе. Я подумал, что твоя любовь поможет мне справиться с болью, сделает меня сильнее. И я позвал тебя… Я позвал тебя в надежде, что ты, которая стала моим ангелом-хранителем, может быть, не допустишь, чтобы горе и отчаяние, которые поселили в моем сердце Круамар и его дочь, раздавили меня…
Душа Мари запела от ужасающей радости… Запела душа, но она сама не издала даже легкого вскрика, только до крови искусала губы.
«Всемогущее Небо! — пела душа молчащей девушки, нервы которой были натянуты, как струны. — Рено не проклинает меня! Рено не знает о том, что я дочь Круамара! Рено сегодня не заметил меня в окне! Господи, боже мой, сделай так, чтобы он никогда, никогда не узнал…»
Ей ни на секунду не пришла в голову мысль о том, что нужно признаться, нужно попытаться объяснить роковое стечение обстоятельств, объяснить, что она не доносила, что никого не хотела предать, а если и сделала это, то — невольно, не сознавая, что делает. Мари не сказала ни слова. И молча принесла себе самой нерушимую клятву: прожить всю жизнь рядом с Рено, не сказав ему, кто она на самом деле. Что это? Ложь? Нет! Лицемерие? Нет! В любви эти слова теряют свой привычный смысл. Нет на свете женщины, которая не поймет: если бы девушка призналась в своем преступлении, в своей лжи, в своем лицемерии, она не только навеки утратила бы любовь Рено — объявив, что она дочь убийцы и доносчица, Мари смертельно ранила бы возлюбленного, умерла бы для него сама.
И в течение нескольких секунд несчастная во всех подробностях сочинила всю свою жизнь, жизнь девушки без имени, нашла ответы на все вопросы Рено, сумела представить себе существование, построенное на лжи, но лжи, обращенной в высшую истину.
— Рено, — спокойно сказала она, и голос ее чуть-чуть дрожал только от прилива чистой любви, только от безграничной нежности, — Рено, возлюбленный мой, я принадлежу тебе вся, целиком. Мое сердце, моя душа, мое мужество — для тебя одного. Я готова. Хочешь, я помогу тебе?
— Мне помогает одно твое присутствие, — прошептал Рено, опьяненный невыразимой музыкой, прозвучавшей в ее словах. — Я уже закончил, посмотри…
Подняв фонарик, он осветил его лучом внутренность шкатулки, напоминавшей гробик для новорожденного младенца. Мари справилась со слабостью. Она подошла ближе, склонилась к бедным косточкам — какие-то из них остались белыми, другие обуглились и почернели, — осенила себя крестным знамением и принялась молиться. А потом обвила руками шею Рено.
— Мой жених, мой супруг, раньше я просто любила тебя. Но только теперь поняла, что значат эти слова: «Я люблю тебя». Твоя боль, мой Рено, это моя боль. Никогда в жизни я так не страдала, потому что до сих пор страдала только за себя, только сама по себе. Но это сегодняшнее страдание, Рено, не скрепляет ли оно наш союз?
— Союз, да, — трепеща от волнения, отвечал Рено. — Союз навеки. Судьба соединила нас, и ничто не сможет нас разлучить.
— Ничто? — выдохнула она.
— Ничто и никто, Мари. Никогда. Даже смерть, поверь мне!
— Я тебе верю, — сказала девушка.
Тогда Рено склонился к голове, которую откопал в груде пепла, и очень нежно обтер ее куском заранее приготовленной белой ткани. Мари, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, попыталась закрыть глаза. Но веки не хотели опускаться. Рено еле держался на ногах и дрожал, словно его била лихорадка. Дважды он пытался поднять с земли легкую ношу, и дважды силы изменяли ему. Наконец он справился с собой, взял в руки мертвую голову и, все еще пошатываясь, простоял так несколько минут.