получила задание следить за своей частью послушной толпы и двинулась на место, отгоняя любопытных подальше. Так образовалось обширное пустое пространство, четырехугольник, в центре которого на девять футов над землей возвышался эшафот. Плаха оказалась хорошо видна со всех сторон. Толпа удовлетворенно вздохнула, по ней прокатился шепоток. Затем Роншероль расставил лучников вдоль улицы, ведущей от площади к Сен-Жермен-л'Оссерруа, двумя шеренгами: по этому коридору должны были провести приговоренного. Все приказы он отдавал все тем же резким голосом, они были такими же краткими. Он казался совершенно спокойным… Закончив все свои дела, он отправился в церковь, чтобы там подождать…
За несколько минут до того, как часы пробили девять, толпа любопытных зашевелилась. Перед домом Городского Совета, откуда открывался прекрасный вид на Гревскую площадь, остановились крытые носилки, явившиеся сюда в сопровождении всадников, двигавшихся впереди носилок и позади их. Из носилок вышла женщина, она сразу же исчезла за дверью дома. Под темной вуалью, которой она была окутана с ног до головы, никто не смог узнать этой женщины. Это была Екатерина Медичи…
Королева вошла в комнату, окна которой выходили на площадь. Одно из них было открыто. Екатерина подошла к нему поближе и уселась в заранее приготовленное кресло, откуда ей было видно все, что делается у места казни, а она не была видна снаружи никому. И прошептала:
— Зачем было так нужно, чтобы я присутствовала при казни? При чем тут счастье моего сына? Как бы мне хотелось, чтобы Нострадамус поскорее пришел!
В эту минуту появился привратник. Он приблизился к королеве и сообщил ей:
— Мессир де Нотр-Дам здесь, и он просит Ваше Величество об аудиенции…
— Пусть войдет! — вздрогнув, быстро ответила королева.
Когда Роншероль вошел в церковь Сен-Жермен-л'Оссерруа, было около семи часов утра. Один из алтарей был задрапирован черной тканью. Огромный неф был пуст, везде царил полумрак. У каждой из дверей храма стояли на страже гвардейцы. Служка зажигал свечи у алтаря.
Роншероль ждал… Он стоял неподвижно… Но если бы кто-то в это время присмотрелся к нему, то увидел бы, как дрожат его руки — так они дрожат только у дряхлых стариков.
«Я выгнал дочь из дома, — вздыхал он про себя. — У меня больше нет дочери…»
Только подумав об этом, он вздрогнул, глаза его засверкали странным светом и, излучая невыразимую ненависть, остановились на только что вошедшем в церковь и теперь направлявшемся к нему человеке.
— Проклятый маг! — скрипнул он зубами. — Чертов колдун!
Рука великого прево судорожно схватилась за рукоятку кинжала. Нострадамус остановился совсем рядом. Взгляды мужчин скрестились. Они смотрели друг на друга, одинаково бледные, каждый мог бы служить воплощением человеческой боли, и, хотя боль эта была равной по силе, одному было никак не понять другого.
— Зачем ты явился сюда? — прохрипел Роншероль. — Пришел поиздеваться надо мной, скажи? Хочешь посмотреть, как я страдаю? Поберегись! Королева, конечно, за тебя стеной стоит… Но я сегодня утром не хочу знать ни короля, ни королевы… Поберегись!
— Вы меня узнаете? — спросил Нострадамус.
— Еще бы я тебя не узнал! — взорвался Роншероль. — Разве не ты вырвал из моих объятий мою единственную дочь, а потом пришел в темницу оскорблять меня? О! Это из-за твоей проклятой науки, которой ты так поклоняешься, нам — мне и Сент-Андре — тогда явился призрак Мари де Круамар!
— Мари де Круамар…
— Ну да! И, наверное, опять-таки из-за тебя имя этого чертова Рено не выходит у меня из головы — так и звенит колоколом!
— Рено! Мари де Круамар! Твои жертвы, Роншероль! Вспомни, вспомни…
Нострадамус выпрямился во весь свой высокий рост. На мгновение в глазах его вспыхнул гнев. Но почти сразу же он снова сгорбился и лицо его приобрело выражение безграничной усталости.
— Я пришел по их поручению, — произнес маг дрожащим голосом. — Роншероль, это Рено говорит с тобой.
— Ну и чудесно! Давай, говори! Раз тебе надо передать мне слова мертвецов, говори какие!
— Это слова прощения, — вздохнул Нострадамус. Великий прево схватился руками за голову, будто пытаясь удержать готовую ускользнуть от него важную мысль.
— Прощения? — пробормотал он. — Ты говоришь, Мари де Круамар прощает меня?
— Клянусь вам в этом! — тихо ответил Нострадамус.
— Говоришь, и Рено меня прощает тоже?
— Да. И я имею право говорить об этом, потому что я и есть Рено!
Роншероль, глаза которого налились кровью, отступил на несколько шагов.
— Ты — Рено? — прошептал он.
— Да. Как я выжил, каким образом оказался здесь — это не имеет значения. Слушай, Роншероль. Слушай хорошенько. Ты разбил мою жизнь и жизнь несчастной женщины. Ты приговорил нас к разлуке, к нестерпимой боли, к сомнениям, подозрениям, к отчаянию, к ненависти… Хочешь все исправить одним, только одним поступком?
— Ах, ты и есть Рено? — с ужасающим смехом переспросил Роншероль.
Нострадамус посмотрел на него и вздрогнул, прочитав на искаженном лице жгучую ненависть.
— Послушай, — продолжил он с мрачной настойчивостью. — Я пришел со смиренной мольбой… Я не хочу думать о твоих преступлениях, я больше не думаю о них… У тебя есть дочь, Роншероль. А у меня есть сын… Сын, которого я обожаю… Но мой сын… Ах, несчастный! Мой сын любит твою дочь!
— Боже! — содрогнувшись, воскликнул Роншероль, в котором пробудилась какая-то неясная надежда. — Ты Рено? И у тебя есть сын? Сын Мари де Круамар, да, да, скажи?!
Нострадамус подтвердил его догадку только кивком головы, у него не осталось сил говорить…
— И ты говоришь, что твой сын любит мою дочь, так ты говорил, да? И в нем — вся твоя жизнь, как в дочери — вся моя жизнь, так?
— Спаси его! — пылко прошептал Нострадамус. — Спаси моего сына, Роншероль, и благодарность моя будет такова, что та ни с чем не сравнимая ненависть, которую я питал к тебе долгих двадцать три года, покажется слабым, едва заметным чувством по сравнению с моей признательностью, с поклонением, которым я тебя окружу… Только ты один можешь спасти его! Потому что мой сын, Роншероль, этот несчастный, которому вынесли смертный приговор, этот узник, готовый встретить свой последний час, это…
— Руаяль де Боревер! — воскликнул Роншероль.
— Да…
Приступ безумного смеха овладел великим прево, его бледные губы искривились, глаза сверкнули адским огнем. Он поднял к небу сжатые кулаки и проревел:
— Вот теперь я понимаю ту инстинктивную ненависть, которую всегда испытывал к этому разбойнику!
Он сделал шаг по направлению к Нострадамусу.
— Я хотел убить тебя! Дурак! До чего же я был глуп, до чего безумен! Я бы только избавил тебя от боли… О нет, живи, живи, мой Рено, живи как можно дольше с мыслью о том, что Роншероль и впрямь мог организовать побег твоего сына и спасти его от смерти, но вместо этого сам возвел его на эшафот! Скоро ты увидишь, как я спасу твоего ублюдка!
Выведенный из себя этой вспышкой непримиримой ненависти, Нострадамус выхватил из ножен кинжал и занес его над головой. Но в то же мгновение рука его замерла в воздухе, ставшие огромными глаза остановились на дверях церкви, которые внезапно распахнулись, пропуская странную процессию…
— Мой сын! — воскликнул Нострадамус.
— Моя дочь! — не веря своим глазам, прошептал Роншероль.
С площади доносился глухой ропот… Внутри храма бряцало оружие, но почти сразу же его бряцание было перекрыто вознесшимися к куполу траурными песнопениями хора. И все эти, казалось бы, несовместимые звуки, все шумы перекрыл торжественный звон погребального колокола, который с вышины возвещал о грядущем несчастье… Процессия двинулась к алтарю. Там были монахи со свечами в руках и с