– Вот я и подумала, что вы никогда не найдете общего языка.
– Глупость какая. Можно придерживаться противоположных мнений и не... Особенно между мужчинами. А он личность. Старики... то есть, я хочу сказать, люди в таком возрасте, всегда меня интересовали, сам не знаю почему.
– Тише!
Вернулся Поль.
– Мне было бы любопытно знать,– начал он, сдирая с пробки металлическую нашлепку,– как вы сами-то относитесь...
Я снова остановила его движением руки. Как это по-мужски, все им нужно подтвердить вслух, выяснить до конца! Я поняла, что эта минута, быть может, несвободна от опасности, все может испортить вульгарная тяжеловесность или столь же вульгарные излияния. Поэтому я предпочла отделаться шуткой.
– Ох, Поль, после решительного демарша со стороны этого молодого человека, взявшего на себя инициативу... Вы же знаете, он – единственная власть, от которой я завишу. А главное – постараемся не разнюниться.
Я заметила, что он невольно шагнул ко мне. Но тут же спохватился и стал покорно вертеть нахлобучку на горлышке бутылки. Рено незаметно протянул мне свой носовой платок: оказывается, та, что призывала других не разнюниваться, сама прослезилась. Пробка вылетела, и мы выпили шампанского.
– Кстати, Поль, о нашей семье,– начала я, желая переменить тему.Предупреждаю вас заранее, что в ближайшие дни произойдет нечто, что вас удивит. Только не пытайтесь меня отговаривать: слишком поздно.
– Знаю. Вы берете к себе мать.
– Рено уже сообщил вам? Оказывается, вы оба не теряли зря времени.
– Могу сказать, что, задавая мне один весьма существенный вопрос, он обошелся полуфразой... А что касается вашей матери, это ваше дело. Если вам есть о чем с ней беседовать...
Поль имел в виду наши переговоры, он, как, и Рено, не знал, что они уже увенчались успехом, скреплены документом, смысл коего растолковал мне мой адвокат. Как-нибудь потом я расскажу Полю о достигнутых результатах, в конце концов, я не первая и не последняя скрою от своего будущего мужа кое- какие события добрачного периода.
– Поль, я ведь и сама толком не знаю, почему я беру к себе мать. Но можете мне верить, тут нет расчета. Что-то между мной и ею, я это чувствую, переменилось. Я, пожалуй, не смогу определить того, что именно произошло во мне, когда я увидела, как катастрофически она изменилась у меня на глазах, но что- то произошло. Да и мать вряд ли сумела бы вам объяснить, почему она решила умереть возле меня. А вот решила.
Разговор о моей матери, самый ее образ, столь естественно возникший здесь, где сидели мы втроем, казалось, был необходим нам не только, чтобы уберечься от излишнего умиления и банальностей...
– А я,– заявил Рено,– я не могу даже тебе объяснить: она моя бабушка, а я вроде ее и не знаю.
Стоя в зале у окна, Поль смотрел на предгорье; когда он стоял так, это означало, что он размышляет.
– Ну а я,– медленно проговорил он,– я думаю, что понял. Хотя бы то, почему вы, именно вы, берете ее к себе.
– Нет, правда, Поль? Так скорее скажите, откройте мне глаза.
– Как-нибудь потом. Я еще и сам не очень уверен в своей догадке. Но если она правильна, вы тоже поймете, убедитесь сами раньше, чем я вам скажу.
Тут Рено встряхнулся, потянулся, фыркнул как щенок, которому надоело сидеть спокойно, и, подойдя к стене, произвел смотр висящим на ней предметам, громко восхищаясь трофеями и божками. Я взглянула на часы, теперь я могла сослаться на то, что мне необходимо приготовиться к приему больной.
На дворе я остановила Поля и показала ему на стенку с чуть покачивающимся на ветру кавалерником.
– Говорила ли я вам, Поль, или нет, для чего раньше служили эти стенки? Для чего их клали? Представьте себе, как защиту от волков.
– От нее с ума сойти можно,– буркнул Поль.– Все-то она знает...
– О-го-го! – подтвердил его напарник.– Это же личность. Она у нас башковитая.
Я отвела матери весь нижний этаж нашего Фон-Верта. Оказалось, что моя кровать шире всех прочих, имеющихся в доме: мы снесли ее в комнату для гостей, а себе я взяла ту, на которой спал Пейроль. Если к матери приедут из Парижа родственники, в их распоряжении будет большая зала со сводчатым потолком, смежная со спальней. Маленькая душевая Пейроля тоже пригодится при уходе за больной. Мы с Рено решили обедать на кухне, а если позволит погода, то и в саду.
Когда мать прибыла в Фон-Верт, когда ее прямо из санитарной машины перенесли на кровать, аккуратно укрыли одеялом, когда в окно, распахнутое на уже зазеленевшие шелковицы, до нее долетели не шумы дома, ибо дом молчал, а все звуки сада и соседней сосновой рощи, где копошились птицы, она глубоко вздохнула и сказала, что чувствует себя здесь гораздо лучше, чем в гостинице. Она согласилась даже, чтобы на ночь мы приглашали сиделку, когда я не без умысла намекнула, что это облегчит нам уход. Ирма бралась ухаживать за ней днем, и я попросила женщину, приходившую по утрам помогать нам по хозяйству, оставаться до вечера. В день прибытия больной мы устроили с Ирмой маленькую конференцию, где и разработали все эти мероприятия: мы удалились в кухню, чтобы никто не мог нас слышать.
– Ой, господи! – воскликнула Ирма со своим провансальским акцентом, который хоть и сгладился немного за годы совместного проживания с нами, но проявлялся вновь в минуты душевной тревоги, она даже за щеки схватилась.Господи, до чего же она истаяла! Верно и то, что я с оккупации ее не видела. Но даже когда с едой было туго, и то она была солидной дамой. Что от нее осталось! Будто ее бедная родственница.
В рекордный срок мне удалось поставить дополнительный телефонный аппарат в спальне матери, и она могла пользоваться им, не вставая с постели. Мне пришлось довольно настойчиво поговорить с ней, чтобы она предупредила своих родных с авеню Ван-Дейка или еще каких-нибудь. Я боялась, что они с обычной своей подозрительностью решат, что я с умыслом поселила мать у себя. Но я убедилась, что она действительно не желает видеть у своей постели никого из родных. И подробно объяснила мне причину этого, так что мне довелось присутствовать при крахе иллюзий и гордыни главы матриархата.
– Твой брат Валентин? Вот уже десять лет как он вышел из нашего дела. А их контора строит доходные дома. Он теперь совсем погряз – строит доходные дома, как будто сроду лучшего не видывал. Показывал мне как-то проекты, которыми, видно, сам гордится. Ну и ну. Какие-то отвратительные муравейники, кубы, коробки для обуви, нагроможденные одна на другую. Словом, ужас. Как тут не вспомнить наши дома на Плэн-Монсо... Даже доходные дома напоминали особняки, только что побольше размерами. Так что в каком-то плане Валентин, возможно, больше всех и отошел от нас. Кто же меня навестит? – продолжала она.– Мои племянницы, которые приезжали к тебе, помнишь, тогда-то они вели себя вполне прилично. Но они мне никто. Нет у меня больше родственников, просто компаньоны. Жанна, твоя золовка, жена Симона, воспитывает детей вопреки здравому смыслу; результаты ты сама видела. А если кто-нибудь позволит себе сделать ей замечание по этому поводу, она, вообрази, еще огрызается. Кричит: дети мои, и все. Просто сумасшедшая. Все-таки что ни говори, это дети Симона! – добавила мать, повысив голос.
– Успокойся, мама. Тебе станет хуже.
– Как и всегда, когда я о ней думаю. Подозреваю даже,– добавила мать, погрозив указательным пальцем,– подозреваю, что она мечтает снова выйти замуж. А если захочет, то и выйдет рано или поздно, хотя у нее четверо детей на руках. Ведь она по-прежнему очень богата. Пока мы после войны теряли наши деньги, ее благополучно множились. Ее дед и бабка имели поместье в Сен-Брис-су-Форе, примерно гектаров в двести, а Сен-Брис примыкает к Сарселлю, понятно? Хочешь знать правду? Жанна-Симон никакая не вдова. Ах да,– добавила мать по ассоциации,– сейчас я тебя удивлю. Теперь, когда я осталась в полном одиночестве, мне больше всего не хватает твоего отца. Обычно-то мы не производили впечатления слишком дружной пары. Он, твой отец, если помнишь, всегда был немного разиней. И мне вечно приходилось его подстегивать. После его смерти прошло уже шесть лет, а мне его недостает. Проживи он