все эти бешеные виражи, как в гангстерских фильмах...
– Потому что ты – человек холодный. И, главное, сейчас не решаешься принять ни ту, ни другую сторону. А я вот отстаиваю свои убеждения. Каждой эпохе свойствен ее романтизм и тот, о котором я говорил,– это наш романтизм. Я же тебе тысячи раз объяснял, мама: теперь существуют новые мифы.
– Ради бога, уволь! Не говори, пожалуйста, о мифах и романтизме в связи со всей этой грязной историей и с золотой молодежью.
– Да все это совсем не так. Ты совсем не о том. Для Патрика это вовсе не грязная история. Тебе рассказывали, что он и сам грабил? Что он участвовал в налетах? А вот и нет, он бескорыстный. И пожалуйста тебе доказательство – он вполне мог бы в тот вечер удовольствоваться машиной достаточно мощной, но поскромнее, и на него никто и внимания бы не обратил. А он нет: угнал машину редкой марки. Из любви к искусству, из любви к приключениям. А теперь против него все общество: понимаешь, почему я говорю о романтизме... Послушай, разве я сказал, что одобряю Патрика?
– Слава те, господи!
– Просто я пытаюсь его понять. Рассматриваю в общей связи со всем...
– Пусть так... Во всяком случае, его ответственность, его казус, то, чем он рисковал, меня не касается. Словом, никакого отношения к нам это не имеет, ты сам запретил мне вмешиваться в эту историю...
– Извиняюсь. Тогда я еще не знал подлинной подоплеки. Теперь узнал, и это все меняет. Теперь мне ясна психология Патрика. Нельзя оставлять его в беде. Ты должна поехать.
– Вот еще новое дело!
– Если нужно, я с тобой поеду.
– К следователю? На разбор дела? К счастью, твои показания не будут учтены: ты, мой мальчик, еще несовершеннолетний.
– А я переговорю с моим опекуном, он ведь из их лагеря. Что, не ожидала? И ты не сможешь мне в этом помешать!
Он бросил эту фразу мне в лицо как вызов. Тон его изменился. Вернее, наш тон. Под моим гневным взглядом мой сын и не подумал сдаться, но тот, другой, посмотрел на меня так, что я поняла – еще одно слово, и он разочаруется во мне.
– Предпочитаю говорить о чем-нибудь другом,– уже спокойнее произнесла я.– Простите, пожалуйста, Жюстен. Ирма! Почему ты до сих пор не накрыла на стол?
Судя по тому, что Ирма сразу же появилась на мой зов со скатертью и с посудой, уже приготовленной на столике на колесах, я догадалась, что она была начеку и, разумеется, слышала наш разговор из кухни. Я избегала смотреть на нее: Ирма явно была на моей стороне, но я не желала выступать общим фронтом против моего сына.
Ужин наконец начался. Мы не разговаривали. Ледяное гаспашо с полагающимся набором пряностей, которые приходилось передавать соседу, отвлекло наше внимание, как бы снова связало нас. Спор не лишил моего сына аппетита, да и меня тоже. Мне хотелось пить, и я нарочно подставила Рено стакан, а не налила сама себе, чтобы он не подумал, будто я на него сержусь; он не торопясь стал наливать вино, в это мгновение мой взгляд упал на его голую руку. Рука эта описала над столом такую гибкую и мягкую дугу, что у меня сердце захолонуло. Тут я вспомнила весь сегодняшний день, и меня охватило отчаяние.
– Мы все немножко нервничаем,– начала я.– И все потому, что ждем завтрашнего дня.
Мой сын, не столь гибкий, как его руки, промолчал.
– Пойми, милый, вовсе еще не доказано, что мое вмешательство пойдет на пользу Патрику.
– Ведь мы о другом решили говорить...
– Ты отлично знаешь, что я не желаю затыкать тебе рот. Или навязывать свою точку зрения.
Он взглянул на меня, и в глазах его неожиданно промелькнула чисто мужская ирония.
– Но, мама, навязывать мне свою точку зрения бесполезно. Впрочем,добавил он, решив больше не дуться или же слишком уверенный в своей правоте,– в этом пункте ты все равно не можешь заставить меня изменить точку зрения. Я вовсе не считаю, что эти две тетеньки такие уж симпатичные, но они ведь не глупенькие девочки, смотри – я объективен. Если бы вся эта махинация была ни к чему, они не стали бы выдумывать ее, да еще вместе с адвокатом. Если не ошибаюсь, тетя Анриетга – это та самая, что все время повторяет: 'Не забывайте, что я в своем праве'?
– Как? Ты, оказывается, ее помнишь! – сказала я весело, обрадовавшись его шутливому тону.
– Видишь, значит, эта дама хорошо подкована. Да и другая тоже на свой манер. По-моему, это мать Алена, она приезжала к нам и говорила с тобой. Верно?
– Совершенно верно. Я вижу, ты их хорошо знаешь. Выслушайте, Жюстен, еще одну миленькую историйку. Теперь вы уже по уши влезли в анналы Буссарделей.
– Мне не хотелось бы быть нескромным,– сказал он.
Я поняла, что ему главным образом хотелось соблюсти нейтралитет, но не могла же я пренебречь предоставившимся мне случаем перевести разговор.
– Нескромным? Вы отлично знаете, что это к вам не относится. И ваше беспристрастное мнение может нам очень и очень пригодиться. Рено подтвердит вам, что я больше дорожу мнением молодых, чем своих ровесников. Ну так вот: моя кузина Жанна-Поль, наиболее примечательная из двух дам, которых вы видели здесь, явилась ко мне в качестве mater dolorosa (Скорбящая мать (лат.)) номер один нашего семейства. С целью бросить свою траурную вуаль на чашу весов. Уже лет пять она разыгрывает эту роль. С тех самых пор, как ее сын пошел на верную смерть в Индокитай в том возрасте, когда полагается протирать штаны в Сорбонне. Кстати, неплохой мальчик! Единственный его грех: имел в качестве... даже не друга, а просто соученика одного студента, которого тоже привлекали к судебной ответственности... совсем по другому делу,– добавила я, не пояснив, что тогда речь шла об аборте.– Следователи допрашивали его, Алена, только для проформы, так же как и всех прочих его товарищей по лицею Жансона. Но для отца с матерью это было событием чрезвычайным. Чтобы сын Буссарделей да не был, как жена Цезаря, вне подозрений!.. Короче, в отцовском кабинете разыгралась сцена суда с тремя участниками: 'Сын мой, единственное, что тебе остается сделать, это завербоваться в армию!' Бедняге ничуть этого не хотелось, и он прямо об этом заявил. Но ему устроили дома такую жизнь, что он предпочел завербоваться. А через четыре месяца его убили где-то на рисовой плантации.
– Но вы рассказываете нынче вечером истории, относящиеся к прошлому веку...
– Нет, просто к другому миру, к тому, откуда я вышла. Короче, уже на следующий день моя кузина начала репетировать роль матери, у которой родина отняла сына... И, слушая ее здесь, я подумала: может, она сама в конце концов стала верить, что ее сын добровольно пожертвовал собой,– так долго и так много она об этом говорила. И она еще имела наглость сказать мне: 'Мы должны делать все, Агнесса, запомните, все, лишь бы спасти наших сыновей, когда они еще, на наше счастье, с нами; я предпочла бы, чтобы мой сын стал бездельником, подонком, лишь бы мне его вернули, лишь бы он был жив!'
Как бы заклиная опасность, я положила руку на руку Рено и, когда опомнилась, все равно руки не отняла. И в то же время я подумала о сходстве между этими двумя случаями, Патрика и Алена, о существующем, видимо, законе, который приводит к одинаковым катастрофам в лоне семьи.
– Да ну их! – заметил Жюстен.– Если даже пойти рассказать судьям всю эту историю про то, что его силком отправили в Индокитай, все равно другому этим не поможешь. Еще возьмут и его тоже пошлют на бойню.
– Я не об этом стала бы говорить. А о том, как они поступили со мной. Тем паче что делалось это все на глазах и с ведома этого самого Патрика, и имя Патрика фигурировало во всех письмах истцов, которыми нас буквально засыпали. Он лично извлек выгоду из того процесса, который нас разорил.
– Да разве в этом дело? – упрямо крикнул Рено. Подперев голову руками, Жюстен сказал:
– А знаешь, все это похоже на кетч в грязи с двенадцатью участниками, который как-то передавали по телеку из Америки. Не могу представить себе вас вышедшей на ринг, чтобы нанести удар кулаком: вы же выберетесь оттуда вся в грязи.
– Прекрасно сказано. Слышал, Рено?
– Но это же не есть решение проблемы.
– Ты же видишь, Жюстен говорит весьма разумно, и он тоже считает, не будучи ни судьей, ни одной из заинтересованных сторон, что мое вмешательство немыслимо.
– Он уже не в первый раз поддерживает твое мнение, просто чтобы за тобой поухаживать.