– У ученика, только старших классов.
– У математика?
– Хотя бы. Есть же у вас в лицее какой-нибудь ученик, который дает уроки, чтобы улучшить свое материальное положение.
– Есть,– согласился он.– Но предупреждаю, все математики воображают, будто вышли прямо из ляжки Юпитера.
– Попытаемся найти такого, который не воображает, будет еще забавнее. А как, по-твоему, разве не интереснее тебе заниматься с приятелем семнадцати-восемнадцати лет, чем с тридцатилетним стариком?
Рено повернулся, посмотрел на меня, потом на сосновую рощу, идущую вверх по косогору, после чего с серьезным видом отхлебнул глоток ледяного оршада и, очевидно, взвесив все за и против, сказал:
– Это идея.
Молчал ли он, говорил ли, все носило на себе следы его одинокого детства. С первого дня его рождения мы жили только вдвоем, и я нередко с опаской думала, не сказалось ли это постоянное одиночество на его характере, не расслабило ли его. Но он был настоящим мальчишкой и постепенно на моих глазах мужал, рос. И теперь отрочество брало свое. Не было в Рено ни каких-то особенных талантов, ни тщеславных притязаний, зато в нем чувствовалось 'noli me tangere' (Не тронь меня (лат.)), что равно относилось как ко мне, так и ко всем прочим. Самым редкостным благом, пожалуй единственно надежным в нашей с ним уединенной жизни, был врожденный инстинкт моего сына, не позволявший ему прибегать в отношениях со мной к ребяческой дешевой разнеженности и мелкотравчатой откровенности, которая сплошь и рядом у единственных сыновей, воспитанных матерью, становится как бы вторым дыханием, дыханием психического свойства. И он сам не слишком держался за свое детство, да и я тоже не пыталась продлить его. Он удачно избежал опасности стать слишком зависимым от меня, а я – опасности слишком распоряжаться им, к чему у меня, несомненно, имеется склонность. Далось мне это не без труда, но, стремясь уважать его натуру, я несколько утратила свою и, как многие женщины, нашла в этом удовлетворение: забыла о себе.
Но как только мы заговорили о лицее, я увидела, что Рено рассеянно смотрит куда-то вдаль на сосновую рощу – то ли он надеялся обнаружить среди стволов силуэт неведомого репетитора, то ли думал о контрольной работе, которую ему вернули в присутствии всего класса и под которой красным карандашом была выставлена отметка, отбросившая его на последнее место. Я встала.
– А знаешь что? Давай-ка поужинаем пораньше и сходим вдвоем в кино. Хоть отвлечемся немного.
– Ох уж ты! – И Рено, на чьих губах я не могла вызвать даже улыбки, расхохотался во все горло.– Нет, они правы, твои деятели, когда говорят, что ты всегда всех обойдешь. Только я в шортах, пойду надену джинсы.
– Оставайся в шортах, вас, таких, что показывают голые ляжки, хватает. А гляди-ка, по-моему, они у тебя за последнее время здорово окрепли.
– По-моему, тоже,– охотно согласился Рено.– Это из-за баскетбола.
Он согнул колени, чтобы нам обоим удобнее было разглядывать его ноги, потом вытянул их, расставил в виде ижицы, напряг мускулы и сам пощупал их не без удовольствия.
Прошло много лет, а до сих пор я помню, какой фильм давали тогда в нашем любимом кинотеатре. Главную роль играл американский актер новейшей кинематографической школы, и, если судить по стечению публики, местная молодежь, очевидно, многого ждала от этого зрелища. Не будь у меня тайного замысла во что бы то ни стало развлечь своего сына, пожалуй, я пожалела бы о том, что мы сюда пришли; чем меньше я буду придавать значения его неудаче с математикой, тем легче он согласится на предложенное мною средство спасения. Но с другой стороны, я была не прочь еще раз вникнуть в яростную жажду жизни нынешних юнцов в ее кинематографическом воплощении, сидя рядом с сыном и зная, что пока сумела его уберечь.
Мы уселись на свои места, и, как только погас свет, Рено завладел моей рукой. Это уж никак не было в его привычках. Я разрывалась между чувством радостного волнения и гордостью при мысли, что могу вести сына куда захочу. Но осторожность, осторожность! Не должен он, недоверчивый как жеребенок, видеть мое оружие, а уж тем паче мое торжество. Когда после кинохроники снова зажегся свет и я хотела было принять руку, он вцепился в нее еще крепче. Взглядом, движением подбородка я, улыбаясь, показала ему на соседей. Но он только пожал плечами.
– Плевать мне на них с высокого дерева.
– Тебя же примут за моего возлюбленного.
– А разве я тебя не люблю?
Во время фильма, который показался мне бесконечно длинным в этом душном зале, Рено выпустил мою руку, но когда именно? Однако, вспоминая об этом сейчас, я еще чувствую на запястье это нежное касание, такое, казалось бы, банальное в темноте кинотеатра, но никогда этим минутам не суждено было повториться.
После нарочитого нагнетания кинокадров и тесноты при выходе из кинотеатра взбурлил людской водоворот, растекся по тротуарам и мостовой, вскипел, разбился на отдельные ручейки, и вот уже затрещали мотороллеры, стреляя, несомненно, в честь тех самых мотоциклов, что бороздили экран.
– Давай переждем на террасе кафе и закажем мороженое. Неохота в такой давке садиться за руль.
Под сводами платанов, освещенных электричеством, помещалось миленькое кафе, зеленое с золотом, славящееся на весь бульвар и в сезон закрывающееся позже других. Здесь можно было подышать воздухом ночной прохлады и воздухом студенческой молодежи, уже давно вытеснившей прежнего завсегдатая – буржуа. Порывы ветерка налетали, играли моими волосами. Рено уже не говорил о фильме: очевидно, то, что показали нам, его не задело. Он смотрел на снующую вокруг нас публику, кланялся товарищам, а я наслаждалась минутой счастья. Да и как же не быть мне безоблачно счастливой? Я уже успела сжиться с тем, что лишена, как принято говорить, женской жизни, перестала интересоваться мужчинами моего возраста или старше, и вот сумела же в сорок лет добиться подлинной близости с юношей, который принадлежит мне целиком, с мальчиком, с собственным своим сыном.
Мне захотелось посмотреть на него, отдохнуть душой, глядя на дорогое мне лицо, но тут он сказал:
– Сейчас на бульваре стало потише. Пустишь меня за руль?
Наша машина одним махом промчалась по боковой улице, и после внешнего бульвара навстречу нам понеслись просторы. Городская жизнь отступилась от нас, мы возвращались в наше царство. Всякий раз, будь то ночью или днем, покидая город этим более коротким путем, через окраину, я как бы попадала в чужую, новую страну. Она не обманывала моих ожиданий и, когда вечерами я возвращалась домой к сыну, с первыми же оборотами колеса становилась мне наградой за долгий день работы. Порывы ветра, налетавшие сразу же за акведуком, выметали из головы нудные разговоры с агентами по продаже недвижимого имущества, с подрядчиками, поставщиками, клиентами – уже совсем невыносимыми спорщиками. Тогда я забывала замороженную стройку, отсутствующих или отлынивающих от работы каменщиков, их вечное стремление отложить сегодняшние дела на завтра – такова оборотная сторона провансальской медали. Домой я приезжала с ясной головой, с радостной усмешкой на губах и ничем не давала понять Рено, что у меня, кроме забот о нем, есть еще и свои дела, свои нерешенные вопросы, усталость, нелегкий заработок, о чем он, очевидно, догадывался и был мне за это благодарен. В основу его воспитания я положила золотое правило – избавить сына от того, в чем я пробарахталась все свое детство или, проще говоря, что искалечило мне всю жизнь. Программе этой стараются следовать многие родители, но редко кто из них выполняет ее с неукоснительной точностью. Кроме, пожалуй, одного ее пункта – ненужного попустительства.
Нынче ночью при свете луны, такой яростно яркой, что дорога превращалась в туннель, сплетенный из густых теней, этот процесс перехода в чужую страну произошел, по-моему, еще быстрее и был еще резче. Машину вел Рено, поэтому я могла без помех наслаждаться минутой. Мы миновали сосновую рощу, бугристую, беспорядочную, задавленную серыми утесами, казавшимися при луне совсем белыми, выбрались на знакомую дорогу и замолчали. Я думала. Итак, типично парижское животное, превращенное