блудного сына.
Это утешает не больше, чем голые камни на необитаемом острове. Я сую носовой платок отца Мунихэма за занавеску и хмурюсь, глядя на окно с витражом над алтарем. В его середине — тринадцать красных стеклышек, и от мамы или от кого-то еще я узнала, что они вроде как символизируют собой капли крови святого Колумбы. Его ведь именно здесь предали мученической смерти. Это было задолго до того, как аборигены поняли, что исповеди, и священники, и грехи — все это им только на пользу, поэтому они просто закололи Колумбу и сбросили его с одного из западных утесов. А потом его тело как-то в октябре вынесло на берег вместе с кабилл-ушти, и поскольку оно не испортилось даже после столь долгого плавания в океане, Колумба был объявлен святым. Я думаю, его челюстная кость до сих пор хранится где-то за алтарем.
Все это вдруг напоминает мне о том, как Гэйб в возрасте пятнадцати лет неожиданно решил, что станет священником. И около двух недель не позволял себе веселиться. И именно Гэйб рассказал мне историю Колумбы; я помню, как мы в тот момент сидели с ним на церковной скамье. Он тогда сильно приглаживал волосы, обильно смачивая их водой, потому что ему казалось, будто это придает ему неземной вид. И мне вдруг отчаянно захотелось вернуть того до глупости серьезного Гэйба и ту доверчивую и не умеющую возражать Пак, которой я была тогда.
— Вы разве не собираетесь наложить на меня епитимью, отец? — спрашиваю я.
— Кэт, но ты должна сначала признаться в каких-то грехах.
Я старательно вспоминаю прошедшую неделю.
— Я упомянула всуе имя Господне в понедельник. Ну, я не сказала «бог». Вроде бы я выпалила «Иисус Христос!». И еще я съела целый апельсин и ничего не сказала об этом Финну, потому что знала, как он расстроится.
Отец Мунихэм вздыхает.
— Иди домой, Кэт.
— Но я должна была совершить что-то нехорошее. Просто сейчас не могу вспомнить. Мне не хочется, чтобы вы думали иначе.
— Тебе станет лучше, если ты дважды прочтешь хвалу святому Колумбе и молитву к Деве Марии?
— Да, спасибо.
Отец Мунихэм отпускает мне грехи. И я сама чувствую себя прощенной. Когда встаю, я вижу, что на скамье в противоположном конце церкви сидит еще кое-кто, ожидающий исповеди. Это Энни, младшая сестра Дори-Мод. Помада на ее губах слегка размазана, но было бы, наверное, невежливо указывать на это почти слепой женщине, и потому я ничего не говорю. И я не сразу замечаю Элизабет, которая сидит на краю той же самой скамьи; волосы у нее собраны вверх, руки сложены на груди. Я не могу решить, которая из них собралась исповедаться. Энни выглядит не от мира сего, но она всегда такая, поскольку видит только в трех футах перед собой. Элизабет кажется слегка рассерженной, но и она всегда такая, потому что видит гораздо дальше, чем на три фута.
— Пак! — окликает меня Элизабет.
Энни тоже приветствует меня своим мягким голосом.
— Куда сейчас направляешься? — спрашивает Элизабет.
Я чувствую себя немного лучше, чем перед приходом в церковь.
— Да так, мне нужно вернуть кое-кому куртку.
Глава сорок пятая
Еще до поворота на сумрачную дорожку, ведущую к конюшне Малверна, я вижу доказательства того, что приближаюсь именно к нужному месту. Вокруг на лугах пасется множество лошадей, и я чую это: отличные лошади выдают отличный навоз, так как едят отличное сено. А мне-то всегда казалось, что конский навоз ничуть не лучше кошачьих кучек. Конечно, ничего особо противного нет ни в том ни в другом, если этого добра не слишком много и оно не слишком старое. И нет ничего противного в запахе навоза, плывущем над конюшней Малверна, хотя навоза здесь много. Он просто другого качества. Поскольку позади у меня длинный день, но при этом нет причин полагать, что он затянется еще на столько же, я позволяю себе маленькое удовольствие: воображаю, будто все эти пологие луга и холеные кобылы принадлежат мне и я не спеша шагаю к своей собственной конюшне, с приятным сознанием того, что все это имущество мое, а на ужин у меня обязательно будет говядина.
Слева от меня мчится галопом чистокровный рысистый мерин. Сидящий на нем тощий человек подтянул стремена очень высоко, как жокей, — и я полагаю, это и есть жокей, судя по его посадке: он как будто висит над лошадью, а не сидит на ней верхом. Наездник чуть наклоняется в сторону, вглядываясь во что-то за оградой, и если бы я была такой же любительницей заключать пари, как Дори-Мод, поставила бы на то, что он не с Тисби. Хотя бы потому, что на нем белые ботинки, которые купить на нашем острове невозможно. Ближе к главному зданию я вижу конюха, ведущего обратно на луг серую лошадь с влажной шкурой. Лошадь выглядит чище, чем я сама, по моим ощущениям, и она определенно питается лучше, чем я.
Потом сквозь открытые двери я замечаю гнедую лошадку, надежно привязанную в проходе между стойлами, — ее чистит какой-то парнишка. Вечерний свет вливается внутрь и создает пурпурную копию лошади и конюха на земле позади них. Над двором разносится ржание, и изнутри конюшни на него отвечает другая лошадь.
Все это выглядит именно так, как я и представляла себе прославленные конюшни, и мне из-за этого становится немножко смешно. Я не слишком честолюбива, как мне кажется, и никогда не проводила целые дни в мечтах о том, чтобы владеть какой-нибудь богатой фермой. Вообще мне всегда очень не нравились люди, которые попусту тратят время, вздыхая и стеная о том, чего у них нет и никогда не будет, потому что я, как и отец, понимала разницу между тем, что необходимо, и тем, чего просто хочется. Но сейчас, стоя здесь, заглядывая в самое сердце конюшен Малверна, я ощущаю короткий, острый укол тоски из-за того, что у меня никогда не будет собственной фермы.
Я пытаюсь решить: стоило бы превращаться в Бенджамина Малверна ради того, чтобы жить в таком вот месте?..
— Кого ты ищешь?
Я щурюсь, всматриваясь в тени, не сразу находя, откуда донесся голос. Это оказывается тот самый конюх, который только что купал серую лошадь. Это же надо представить, что существует такой мир, где лошадей купают! Да разве они могут испачкаться, живя в таком месте, как это? Конюх стоит на полпути между мной и конюшней. Серая лошадь трется о его спину, но парень не обращает на нее внимания.
— Шона Кендрика.
— Мне самой кажется странным произносить вслух его имя. Я поднимаю его куртку, как будто это пригласительный билет. Мое сердце почему-то начинает биться быстрее.
— Где Кендрик? — спрашивает парень, обращаясь к другому конюху, только что вышедшему из строения поменьше.
Они обсуждают этот вопрос. Я неловко топчусь на месте. Я не ожидала, что меня воспримут настолько серьезно.
— В конюшне, — отвечают наконец мне. — Наверное. В главном здании.
Они не спрашивают, зачем он мне нужен, и не гонят меня прочь, хотя смотрят с некоторым удивлением и недоумением, как будто ждут от меня какой-то выходки. Но я просто благодарю их и шагаю через двор. Я тщательно закрываю за собой ворота, когда наконец отыскиваю их и вхожу внутрь, так как уверена, что не сделать этого — значит совершить самое страшное преступление на ферме.
Я делаю вид, что не замечаю взглядов конюхов, когда оказываюсь в конюшне. Вообще-то трудно воспринимать это место именно как конюшню, несмотря на то что здесь множество лошадей, — ведь внутри так же роскошно, как в церкви Святого Колумбы. Здесь такие же высоченные потолки, резной камень, гулкий звук. Кажется, не хватает только кабинки для исповеди с бессмысленной занавеской.