снаружи — сплошное железо и сплошная чувствительность — внутри. Грубое, низменное веселье, язвительный язык, недостойно глумившийся над Дунканом Джоппом, нелюбимое, хмурое лицо, всю жизнь внушавшее ему только страх, — все было забыто. И Арчи в нетерпении поспешил домой, чтобы поскорее исповедаться в своих прегрешениях и отдаться на милость этого вымышленного персонажа.
Безжалостное пробуждение не заставило себя ждать. Сгущались сумерки, когда он возвратился домой и, оглянувшись на пороге, увидел, что с другой стороны к дому подходит отец. День еще не окончательно погас, но из приоткрытой двери лился яркий желтый свет лампы, заливая Арчи, который остановился у порога, дабы, по старинному обычаю, почтительно пропустить отца вперед. Судья приближался, не торопясь, важной, твердой походкой, выпятив подбородок, и свет упал на его каменное лицо с крепко сжатым ртом. Ни единая черта в нем не дрогнула. Глядя прямо перед собой, судья поднялся по ступеням крыльца, чуть не задев Арчи, переступил порог и вошел в дом. Вначале, завидев отца, Арчи сделал было безотчетное движение ему навстречу и так же безотчетно отпрянул к перилам, когда милорд, не замечая его, прошествовал мимо во всем величии своего гнева. Слова были излишни; он знал все — а может быть, даже больше, чем все, — и час расплаты наступил.
Вполне вероятно, что в этот миг, когда рухнули вдруг все надежды, Арчи обратился бы в бегство перед лицом опасности. Но даже и эта возможность была у него отнята. Повесив плащ и шляпу в передней, милорд обернулся и одним повелительным жестом большого пальца молчаливо приказал сыну следовать за собой Арчи привычно повиновался. В течение всего обеда за столом царила гнетущая тишина, но как только судья доел жаркое, он поднялся из-за стола.
— Мак-Киллоп, отнесите вино ко мне в комнату, — распорядился он и добавил, обращаясь к сыну: — Арчи, мне надо с тобой поговорить.
И вот тогда-то почва на мгновение ушла из-под ног Арчи и храбрость в первый и последний раз совершенно оставила его.
— Меня ждут в городе, — пробормотал он.
— Подождут, — ответил Гермистон и первым пошел в свой кабинет.
Лампа из-под абажура проливала мягкий свет, в камине горел ровный огонь, на столе аккуратно лежали толстые стопки документов, а кругом по стенам сплошными рядами, прерывавшимися только там, где были окно и дверь, поблескивали корешки книг. Гермистон в молчании грел руки перед камином, стоя спиной к Арчи, и вдруг обратил к нему грозное лицо Судьи-Вешателя.
— Что это о тебе рассказывают? — произнес он.
Арчи нечего было на это ответить.
— Ну, так я сам скажу, — продолжал Гермистон. — Ты, сказывается, вздумал тявкать на отца, который тебя породил и который поставлен судьей его величества в этой стране; тявкать на отца при публике, посреди улицы, в то время как приводилось в исполнение решение Суда его величества. И, сверх этого, ты еще посчитал нужным высказать свои мнения в университетском Дискуссионном клубе.
Судья помолчал, потом с необыкновенной горечью заключил:
— Болван!
— Я собирался рассказать вам, — пробормотал Арчи. — Но вижу, что вы уже обо всем осведомлены.
— Премного обязан, — буркнул милорд и уселся за свой стол. — Стало быть, ты изволишь быть противником смертной казни?
— Очень сожалею, сэр, но это так, — ответил Арчи.
— Я тоже сожалею, — сказал его милость. — А теперь, если ты не возражаешь, мы разберем этот случай несколько подробнее. Насколько я понимаю, во время казни Дункана Джоппа — нашел кого защищать, ничего не скажешь! — ты среди всей городской голи и черни счел уместным закричать: «Это — подлое убийство, и мне внушает омерзение человек, который его повесил!»
— Нет, сэр, это не мои слова! — воскликнул Арчи.
— Каковы же были твои слова? — спросил судья.
— Кажется, я сказал: «Здесь свершилось убийство!» — ответил сын. — Нет, простите: «Здесь свершилось безбожное убийство!» Я вовсе не собираюсь скрывать от вас правду, — прибавил он, взглянув прямо в глаза отцу.
— Только этого еще недоставало! — отозвался Гермистон. — Так, значит, насчет омерзения речи не было?
— Это я сказал потом, милорд, когда уходил из Клуба. Я сказал, что присутствовал на казни этого несчастного и до сих пор испытываю омерзение.
— Ах, вот как! Но ведь ты, я думаю, знал, кто отправил его на виселицу?
— Да, я был на суде. Я должен объяснить, должен сказать вам все. Прошу у вас наперед прощения, если речи мои прозвучат без должной сыновней почтительности. Но положение мое отчаянное, — удрученно проговорил наш герой, которому уже не было пути назад. — Я читал несколько ваших процессов. Я присутствовал на суде над Джоппом. Это было мерзко. Отец, это было мерзко! Пусть он злодей, но зачем вы-то глумились над ним с таким же злодейским бессердечием? Вы испытывали злорадство — да, да, это было видно, — а я испытывал ужас, да поможет мне бог!
— Так, значит, ты молодой человек, который не одобряет смертную казнь? — проговорил Гермистон. — Что ж. А я — старый человек и одобряю ее. Я с радостью отправил Джоппа на виселицу, и с какой бы стати мне было это скрывать? Ты вон, как видно, сторонник честности во всем. Такой горячий сторонник честности, что не мог промолчать даже на улице при народе. Зачем же я-то стал бы молчать в суде — я, слуга короля при исполнении обязанностей, с карающим мечом в руке, и гроза всех преступников, каким я был с первого дня и с божьей помощью останусь до конца? И довольно! Мерзко, видите ли! Мерзко или не мерзко, мне что до этого? Я не подряжался быть приятным. Я делаю свое дело насущное, и этого довольно.
Издевательские ноты в его голосе постепенно пропали, и простые слова зазвучали торжественно, словно судейская речь.
— Неплохо было бы, если бы и ты мог сказать о себе то же самое, — продолжал судья. — Но ты так сказать не можешь. Ты, говоришь, читал мои процессы? Но не чтобы учиться по ним, а чтобы подсмотреть наготу отца своего — достойное занятие для сына! Ты слюнтяй и мечешься по жизни, словно одичавший телок. Всякую мысль об адвокатской карьере ты должен теперь оставить. Ты не годишься для этого: слюнтяи не могут быть судьями. И к тому же, сын ты мне или не сын, но ты публично облил грязью члена верховного суда, и я уж позабочусь о том, чтобы для тебя это поприще было закрыто. Какие-то приличия все-таки следует соблюдать. И тут возникает следующий вопрос: что же мне с тобой делать? Ты должен подыскать себе занятие, потому что я не намерен содержать тебя в праздности. На что, по-твоему, ты годишься? В священники? Как бы не так! Вобьешь богословие в твою тупую голову! Кто путается в человеческих законах, тому и божьих законов не постичь. Что ты скажешь про ад? Что он внушает тебе омерзение? Нет уж, для слюнтяев нет места среди воинства Жана Кальвина. Что еще остается? Ну, говори. Должны же у тебя самого быть какие-то желания.
— Отец, позвольте мне отправиться на Пиренейский полуостров, — сказал Арчи. — Все, на что я пригоден, — это война.
— Пригоден, говоришь ты? — отозвался судья. — Но твоих слов еще недостаточно, нужно, чтобы и я был того же мнения. А я никогда не доверю тебе быть вблизи от французов, такому офранцуженному, какой ты есть.
— Тут вы несправедливы ко мне, сэр, — возразил Арчи. — Я храню преданность королю. Не хочу хвастать, но какой бы интерес я ни испытывал к французам, я все равно…
— Ты и отцу хранишь преданность? — перебил Гермистон. Ответа не последовало.
— Я бы этого не сказал, — продолжал милорд. — А я никогда не послал бы на службу королю — да благословит его бог! — человека, который показал себя таким дурным сыном своему отцу. Тут, на улицах Эдинбурга, ты можешь пускать слюни безо всякого вреда: меня этим не запугаешь. Да будь таких болванов вроде тебя хоть двадцать тысяч, они не спасли бы от виселицы ни одного Дункана Джоппа. Но в военном стане нет места слюнтяям, и, скажись ты там, тебе бы на собственной шкуре пришлось убедиться, противник или сторонник смертной казни лорд Веллингтон. Это ты-то, старая баба, собрался в солдаты? — со вспыхнувшим презрением воскликнул судья. — Да солдаты, глядя на тебя, животы надорвут от смеха!