свете фонаря. «А-а, — говорит, — дьявол, так у тебя, оказывается, зубы целы». И наехал на полуживого конем, и еще, и еще. Дальше пришлось одному спешиться — это был Дэнди, меньшой, едва двадцати лет в ту пору — и вести их с фонарем по бездорожью. «Всю ночь продирались они напролом через мокрый вереск и можжевельник по кровавым следам убийц своего отца. И всю ночь Дэнди шел, точно собака, по следу, а остальные ехали сзади и ничего не говорили — ни черного слова, ни красного. Тишина стояла, только журчали вздувшиеся ручьи, да слышно было, как скрежещет зубами Хоб — тот, что поклялся кровавой клятвой»
С первыми проблесками зари они увидели, что вышли на гуртовую дорогу, и тогда четверо братьев остановились и выпили по глотку брэнди на завтрак, так как понимали, что Дэнд вывел их верно и что негодяи от них недалеко, торопятся со всех ног в Эдинбург по Пентландской равнине. К восьми часам они получили о тех первое известие — встречный пастух видел не далее, как час назад, четверых людей, «покалеченных так, что живого места на них нет».
«Значит, по одному на каждого», — сказал Клем и поднял дубину.
«Пятеро! — говорит Хоб. — Кровь господня! Ну, и человек был наш отец! Да еще пьяный». Но тут с ними случилась, как выражается моя рассказчица, «великая обида»: их нагнал конный отряд соседей, собравшихся на подмогу. Четыре мрачных взгляда встретили подкрепление. «Дьявол привел вас», — промолвил Клем, и после этого они уже скакали в хвосте отряда, мрачно повесив головы. К десяти часам злодеи были настигнуты и схвачены, а в три, когда они все ехали по Эдинбургской узкой улице, навстречу им показалась толпа людей, и они несли что-то, и струйки воды стекали с их ноши на землю.
«Это было тело шестого вора, — продолжала рассказ Керсти. — С головой, расколотой, как орех, оно на всю ночь было отдано водам Гермистонского ручья, и они били его о камни, и волочили по песчаным отмелям, и перекидывали через голову на перекатах, и с первым светом дня передали стремительному Твиду, и он понес его быстрее ветра, потому что вода как раз прибывала и подхватила его, и понесла, и долго кружила в черных водоворотах под стенами замка и в конце концов выбросила на один из ледорезов Кроссмайклского моста. Так что теперь они собрались вместе все шестеро (Диккисона еще раньше привезли на телеге), и люди воочию увидели, каков мужчина был мой брат — дрался один против шестерых, но денег не отдал, да еще пьяный!»
Так от почетных увечий умер, стяжав славу, Гилберт Эллиот из Колдстейнслапа; но и сыновья его прославились тогда не меньше. Их скачка по ночной дороге, искусство, с которым Дэнд шел по кровавому следу, безжалостная расправа с израненным Диккисоном (которая была там секрет на весь свет) и страшная кара, уготованная ими, как считалось, для остальных, потрясали и будоражили воображение соседей. Столетием раньше последний из менестрелей сочинил бы об этой гомерической схватке и погоне последнюю из баллад, но дух менестрелей умер или перевоплотился в шерифа Скотта, и выродившиеся жители пограничных холмов должны довольствоваться тем, чтобы излагать эти события в прозе и представлять себе Четырех Черных Братьев как некое единство, наподобие двенадцати апостолов или трех мушкетеров.
Роберт, Гилберт, Клемент и Эндрю — в местной уменьшительной форме Хоб, Гиб, Клем и Дэнди Эллиоты имели между собой много общего, в особенности же повышенное чувство семейной солидарности и семейной чести; но в жизни они пошли каждый своей дорогой, добивались успеха и терпели неудачи каждый в своем деле. По мнению Керсти, все они были «с чудинкой», не считая Хоба. И в самом деле, Хоб, унаследовавший усадьбу, был образцом добропорядочности. Он стал церковным старостой, и никто не слышал из уст его дурного слова после той ночи, когда они преследовали убийц отца, — разве только на стрижке овец раз или два за все время. Грозный мститель, каким он явился тогда, словно сквозь землю провалился. Он, кто в самозабвении гнева погрузил руку в дымящуюся кровь, кто затоптал конем Диккисона, сделался после этого безупречным и довольно унылым воплощением деревенской благопристойности, умело наживался на высоких военных ценах, ежегодно откладывал кое-что в банк про черный день, пользовался уважением у окрестных лэрдов и более крупных помещиков, так как его слова всегда бывали дельны и разумны, если только их вообще удавалось из него выжать, и был особенно ценим местным пастором мистером Торренсом, превозносившим его как образец прихожанина и родителя. Видно, преображение его в ту ночь было минутным; какой-нибудь Барбаросса, какой-нибудь ветхий Адам дремлет в каждом из нас, покуда обстоятельства не пробудят его к деятельности; и Хоб при всей своей трезвости и уравновешенности в тот раз заплатил сполна причитающуюся с него дань дьяволу. Он женился и, окруженный сиянием той легендарной ночи, был обожаем женой. Завел целую ораву детишек, босоногих, маленьких головорезов, которые скопом совершали паломничества в школу и обратно, все и вся портя и ломая на своем пути, так что в округе их иначе не звали, как «чумой». Но дома, когда «папаша не уезжали», они были тише воды. Словом, Хоб наслаждался полнейшим покоем — награда того, кто исполнит древнюю трагическую роль: убийцы в обществе, по рукам и по ногам связанном путами цивилизации.
Про Эллиотов говорили, что добро и зло в них перемежается «наподобие хлеба с ветчиной»; во всяком случае, деловые люди в их семье странным образом чередовались с мечтателями. Второй брат, Гиб, сделался ткачом и, рано оставив отчий кров, поселился в Эдинбурге, чтобы в конце концов вернуться домой с опаленными крыльями. В его характере была какая-то восторженность, побудившая его всей душой принять идеи французской революции, и она же едва не привела его под колесницу правосудия, когда милорд Гермистон произнес свою сокрушительную речь против либералов, приведшую к изгнанию Мура и Палмера, а всю их партию развеявшую в прах. Ходили слухи, будто милорд от вящего презрения к либерализму и отчасти также из добрососедства заранее предупредил Гиба. Встретившись с ним как-то в Горшечном ряду, милорд остановился перед ним и сказал: «Гиб, олух ты безмозглый, что это я слышал про тебя, будто ты занимаешься политикой? Ткачи в политику пошли, а? Так вот что я тебе скажу. Если ты еще не совсем лишился мозгов, то отправляйся-ка подобру-поздорову назад в Колдстейнслап да садись за станок, за станок садись, понятно?»
Гиб послушался этого совета и возвратился в отчий дом с поспешностью, напоминавшей бегство. Самой яркой фамильной чертой, доставшейся ему в наследство, был молитвенный дар, о котором говорила Керсти; и теперь неудавшийся политик обратился к религии — или, как считали иные, к ереси и расколу. Каждое воскресенье он спозаранку приезжал в Кроссмайкл, где постепенно сколотил особую секту человек в пятнадцать, называвших себя «Последние у Бога истинно верующие» или коротко «Последние у Бога». Непосвященные же называли их просто «черти Гиба». Присяжный остряк городка Бейли Суиди клятвенно утверждал, будто их бдения начинаются всякий раз пением гимна «Да сгинет к Сатане акцизный!» и будто причащаются они горячим грогом. И то и другое было язвительным выпадом против их учредителя и главы, который в юности, как рассказывали, промышлял контрабандой спиртных напитков и однажды в ярмарочный день был якобы задержан с поличным прямо на улице того же Кроссмайкла. Было известно, что каждое воскресенье они молят бога о благословении Бонапартова оружия, и за это «Последних у Бога» ребятишки неоднократно побивали камнями, когда они расходились из дома, служившего им храмом, а самого Гиба как-то с улюлюканьем прогнал по улице эскадрон шотландских волонтеров, среди которых гарцевал в мундире и с саблей наголо его родной брат Дэнди. «Последних у Бога» еще подозревали в «антиноминализме», что в другое время могло бы считаться грехом весьма серьезным, но теперь в глазах общественного мнения было совершенно отодвинуто на задний план скандальным пристрастием к Бонапарту. А в остальном все устроилось благополучно. Гилберт установил в Колдстейнслапе свой ткацкий станок в одном из сараев и прилежно трудился за ним шесть дней в неделю. Братья, с ужасом относившиеся к его политическим взглядам, чтобы не сеять раздоров в доме, к нему обращались редко; а он к ним — и того реже, так как все свободное время штудировал Библию или молился. Но дети в Колдстейнслапе обожали тощего ткача, и он был у них за няньку. Иначе, как с младенцем на руках, улыбающимся, его не видели — в этой семье вообще улыбчивых не было. Когда жена Хоба подступалась к нему с уговором завести себе жену и собственных детей, раз уж он их так любит, он отвечал только: «У меня нет ясного взгляда на это дело». Если его не звали к обеду, он так и не приходил из своего сарая. Однажды невестка, недобрая, язвительная женщина, проделала такой опыт. Он целый день провел без еды, и только к вечеру, когда ему уже недоставало света, сам пришел в дом и немного смущенно признался: «С утра на меня нашло такое молитвенное вдохновение, что я даже не припомню, чем сегодня пообедал». Учение секты «Последних у Бога» нашло свое воплощение и оправдание в жизни ее основателя.
«И все же кто его знает, — говорила Керсти, — такая ли уж он сушеная рыба? Он тогда поскакал вместе со всеми и душой был с братьями заодно. „Последние у Бога“! Пустые слова. Хоб не очень-то по-божески