получили определённую сумму и приняли её по всем правилам закона. Вы, конечно, помните об этом, мистер Лауден?
— Так что, коли мне захочется, — произнёс мой дед, отчеканивая каждое слово, — я могу оставить всё своё имущество хоть Великому Моргалу? (Очевидно, он имел в виду Великого Могола.)
— Разумеется, — ответил Грегг с лёгкой улыбкой.
— Слышишь, Эдам? — спросил старик.
— Разрешите заметить, что мне ни к чему было это слышать, — ответил тот.
— Ну и ладно, — объявил дед. — Вы с сынком Дженни отправляйтесь погулять, а нам с Греггом надо обсудить одно дельце.
Когда я снова оказался в зале наедине с дядей Эдамом, я повернулся к нему, весьма расстроенный, и сказал:
— Дядя Эдам, я думаю, мне незачем говорить вам, как всё это для меня тяжело.
— Да, мне очень грустно, что тебе пришлось увидеть своего деда в столь новом для тебя свете, — ответил этот необыкновенный человек. — Впрочем, пусть это тебя не расстраивает. Он обладает многими высокими достоинствами и оригинальным характером. Я твёрдо уверен, что он щедро тебя обеспечит.
Подражать его невозмутимости у меня не хватило сил. Я не мог долее оставаться в этом доме, ни даже обещать, что я в него вернусь. В результате мы договорились, что через час я зайду в контору нотариуса, которого (когда он выйдет из библиотеки) дядя Эдам предупредит об этом. Полагаю, трудно придумать более запутанное положение: могло показаться, что это мне нанесён тяжёлый удар, а облачённый в непроницаемую броню Эдам — великодушный победитель, который не пожелал воспользоваться своим преимуществом.
Можно было не сомневаться, что я получу какие-то деньги, но сколько и на каких условиях, я должен был узнать только через час, а пока мне оставалось лишь размышлять об этом, бродя по широким пустынным улицам нового города, советуясь со статуями Георга IV и Уильяма Питта, любуясь поучительными картинами в витрине магазина нот и возобновляя своё знакомство с эдинбургским восточным ветром. К концу этого часа я направился в контору мистера Грегга, где мне после надлежащего вступления был вручён чек на две тысячи фунтов и небольшой свёрток с трудами по архитектуре.
— Мистер Лауден просил меня также сообщить вам, — добавил нотариус, заглянув в свои записи, — что хотя эти труды очень полезны для строителя-практика, вам следует остерегаться, чтобы не утратить оригинальности. Он советует вам также не «ходить на поводу» — это его собственное выражение — у теории деформации и помнить, что портландского цемента, если к нему добавить песок в правильной пропорции, хватит надолго.
Я улыбнулся и ответил, что, вероятно, его действительно хватит надолго.
— Мне как-то пришлось жить в доме, выстроенном моим уважаемым клиентом, — заметил нотариус, — и у меня создалось впечатление, что дальше некуда.
— В таком случае, сэр, — ответил я, — вы будете рады услышать, что я не собираюсь стать строителем.
Тут он засмеялся, лёд был сломан, и я получил возможность посоветоваться с ним о своих дальнейших действиях. Он утверждал, что мне следует вернуться в дом дяди пообедать, а потом отправиться на прогулку с дедом.
— На вечер, если хотите, я могу вас освободить, — добавил он, — пригласив поужинать со мной по- холостяцки. Но ни от обеда, ни от прогулки уклоняться вам не следует. Ваш дед стар и, кажется, очень к вам привязан. Его, разумеется, огорчит мысль, что вы его избегаете. Что же касается мистера Эдама, то тут, я думаю, ваша деликатность излишня… Ну, а теперь, мистер Додд, как вы намерены распорядиться своими деньгами?
Как — в этом-то и был вопрос. Получив две тысячи фунтов, то есть пятьдесят тысяч франков, я мог бы вернуться в Париж к моему любимому искусству и жить в бережливом Латинском квартале, как миллионер. Кажется, у меня хватило совести порадоваться, что я отослал уже упоминавшееся лондонское письмо, однако я ясно помню, как всё худшее во мне заставляло меня горько каяться, что я слишком поспешил с его отсылкой. Тем не менее, несмотря на противоречивость моих чувств, одно было твёрдо и несомненно: раз письмо отослано, я обязан ехать в Америку. И вот мои деньги были разделены на две неравные части — под первую мистер Грегг выдал мне аккредитив на имя Дижона, чтобы тот мог заплатить мои парижские долги, а на вторую, поскольку у меня была кое-какая наличность на ближайшие расходы, он вручил мне чек на банк в Сан-Франциско.
Остальное время моего пребывания в Эдинбурге, если не считать очень приятного ужина с нотариусом и ужасающего семейного обеда, я потратил на прогулку с каменщиком, который на этот раз не повёл меня любоваться творениями своих старых рук, а, повинуясь естественному и трогательному порыву, решил показать мне вечное жилище, избранное им для своего последнего упокоения. Оно находилось на кладбище, которое благодаря какой-то странной случайности оказалось внутри тюремного вала и было к тому же расположено на самом краю утёса, усеянного старыми могильными плитами и надгробиями и покрытого зелёной травой и плющом. Восточный ветер (показавшийся мне слишком резким и холодным для старика) заставлял непрерывно трепетать ветви деревьев, и неяркое солнце шотландского лета рисовало на земле их пляшущие тени.
— Я хотел, чтобы ты побывал здесь, — сказал дед. — Вон видишь камень. «Юфимия Росс» — это была моя хозяйка, твоя бабушка… Тьфу! Перепутал: она была моей первой женой, и детей у нас не было, а твоя бабка вот: «Мэри Меррей, родилась в 1819 году, скончалась в 1850 году». Хорошая была женщина, без всяких глупостей, что там ни говори. «Александр Лауден, родился в 1792 году, скончался…», а дальше пусто: это обо мне. Меня ведь звать Александр. Когда я был мальчишкой, меня называли Эки. Эх, Эки, каким же ты стал дряхлым стариком!
Очень скоро мне пришлось снова нанести визит на кладбище, и гораздо более грустный. Случилось это в Маскегоне, над которым уже возвышался одетый в леса купол нового капитолия. Я приехал под вечер. Моросил дождь, и, проходя по широким улицам, самые названия которых были мне незнакомы, где мимо меня, звеня, проносились ряды конок, над головой сплетались сотни телеграфных и телефонных проводов, а по сторонам вздымались громады ярко окрашенных и всё же угрюмых зданий, я с тоской вспоминал улицу Расина, и даже мысль об извозчичье трактире вызвала слёзы на моих глазах. За время моего отсутствия этот скучный город так разросся — можно даже сказать, раздулся, — что мне то и дело приходилось спрашивать дорогу у прохожих, и даже кладбище оказалось с иголочки новым. Однако смерть не дремала, и могил там было уже много. Я бродил под дождём среди пышных и безвкусных склепов миллионеров и скромных чёрных крестов над могилами рабочих-иммигрантов, пока случайность — а может быть, инстинкт — не привела меня к последнему месту упокоения моего отца. Памятник над ним был воздвигнут, как я уже знал, «его восторженными почитателями». Одного взгляда мне оказалось достаточно, чтобы создать суждение об их художественном вкусе, и, без труда представив, каким должен быть их литературный вкус, я остерёгся подойти ближе к монументу и прочитать надпись. Однако имя «Джеймс К. Додд» было вырезано крупными буквами и сразу бросилось мне в глаза. Какая странная вещь — имя, подумал я, как оно прилипает к человеку, представляет его б неверном свете, а затем переживает его. И тут с горькой улыбкой я вспомнил, что не знаю — и теперь никогда не узнаю, — какое слово скрывается за этим «К». Кинг, Килтер, Кей, Кайзер — перебирал я наугад имена и, наконец, переиначив «Герберта» в «Керберта», чуть не рассмеялся вслух. Никогда ещё я так не ребячился — наверное, потому, что (хотя все мои чувства, казалось, омертвели) никогда ещё я не был так глубоко потрясён. Но после того как мои нервы сыграли со мной такую шутку, я, испытывая глубочайшее раскаяние, поспешил удалиться с кладбища.
Столь же похоронными были и все мои остальные впечатления от Маскегона, в котором я пробыл ещё несколько дней, навещая друзей и знакомых отца. Я задержался в Маскегоне из благоговения перед его памятью и мог бы избавить себя от этого испытания, ибо он был уже совершенно забыт. Правда, ради него меня принимали радушно, а ради меня некоторое время поддерживался неловкий разговор о его редких добродетелях. Бывшие товарищи отца, беседуя со мной, тепло вспоминали о его деловых талантах, о его щедрых взносах на общественные нужды, а стоило мне отойти, как они мгновенно о нём забывали. Мой отец любил меня, а я его покинул, и он жил и умер среди людей равнодушных к нему; вернувшись, я нашёл только его забытую могилу. Моё бесплодное раскаяние претворилось в новое решение: ещё один человек любит меня — Пинкертон. Я не должен дважды совершать одну и ту же ошибку.