вывести проверяемые следствия. В конце эпохи Праксиса такая проверка подразумевала строительство всё более гигантских и дорогих ускорителей.
— А потом случились Ужасные события.
— Да, и теоры лишились своих дорогостоящих игрушек, — сказал Арсибальт. — Но не ясно, вправду ли это что-нибудь изменило. Ещё раньше самые большие установки были на грани того, что можно построить на Арбе за вообразимые деньги.
— Я и не знал. Мне всегда казалось, что количество денег не ограничено.
— Может быть, — сказал Арсибальт, — но почти все они идут на порнографию, сладкую воду и войну. На ускорители остаётся самая малость.
— Значит, поворот к космографии мог бы произойти и без Реконструкции.
— Он начался в самом конце эпохи Праксиса, — сказал Арсибальт, — когда теоры смирились с мыслью, что необходимые установки на их веку уже не построят.
— Так что им осталось только обратить взгляды в космос.
— Да, — сказал Арсибальт. — И со временем мы получаем таких, как фраа Пафлагон.
— Каких? Совмещающих теорику с философией?
Арсибальт задумался.
— Я пытаюсь уважить твою просьбу не заваливать тебя Пафлагоном, — объяснил он и, поймав мой взгляд, добавил: — Но это усложняет мне задачу.
— Услуга за услугу, — заметил я, показывая пилу, которой как раз орудовал.
— Пафлагон — и, видимо, Ороло — наследники таких, как Эвенедрик.
— Теоров, обратившихся к философии, когда теорика остановилась.
— Замедлилась, — поправил меня Арсибальт, — в ожидании результатов из мест вроде Бунжо.
Концент светителя Бунжо выстроили рядом с заброшенной соляной шахтой, уходящей на две мили в глубину. Тамошние милленарии посменно сидят в полной тьме перед кристаллическими детекторами элементарных частиц, дожидаясь вспышек. Каждую тысячу лет они публикуют свои результаты. После первого тысячелетия они с уверенностью сообщили о трёх вспышках, но с тех пор не зафиксировали ни одной.
— А тем временем теоры забавлялись с идеями, которые люди вроде Эвенедрика придумали, дойдя до границ теорики?
— Да, — сказал Арсибальт. — Таких идей к Реконструкции была целая куча, всё сплошь вариации на тему поликосмизма.
— Идеи, что наш космос не единственный.
— Да. Об этом-то Пафлагон и писал, когда не был занят изучением нашего космоса.
— Кажется, я запутался. Вроде бы минуту назад ты говорил, что он занимался ГТМ.
— Да. Но протесизм — веру в то, что существует иной уровень бытия, царство чисто теорических форм, — можно считать самой ранней и простой из поликосмических теорий, — пояснил Арсибальт.
— Поскольку он постулирует существование двух космосов, — проговорил я, стараясь уловить его мысль. — Одного для нас и другого для равносторонних треугольников.
— Да.
— Но поликосмические гипотезы, о которых я слышал — те, что возникли перед Реконструкцией, — совсем другая история. В них существуют космосы, похожие на наш, хоть и отделенные от него. С материей, энергией и полями. Изменяющиеся. Никаких вечных треугольников.
— Не всегда такие похожие, как ты думаешь, — сказал Арсибальт. — Пафлагон вслед за своими предшественниками считает, что классический протесизм — просто одна из поликосмических теорий.
— Да как же…
— Этого я не могу объяснить, не рассказав всё. — Арсибальт поднял пухлые руки. — А подвожу, собственно, к тому, что он верит в некую форму Гилеина теорического мира. А также в другие космосы. Этими темами и увлечена суура Акулоа.
— Так что, если ГВФСА действительно существует…
— Он призвал Пафлагона, потому что поликосмизм внезапно сделался актуален, — закончил Арсибальт.
— И мы предполагаем, что события, сделавшие его актуальным, также спровоцировали закрытие звездокруга.
Арсибальт пожал плечами.
— И что же это может быть?
Он снова пожал плечами.
— Тут уж вы с Джезри думайте. Только не забывайте, что бонзы могут и просто ошибаться.
Наконец однажды я спустился в склеп под владением Шуфа и три часа подряд смотрел, как Самманн ест. Он приходил каждый день, но не всегда в одно время. Если позволяла погода, он садился на парапет, клал рядом салфетку, доставал еду и перекусывал, любуясь окрестностями. Иногда он читал книгу. Я не мог определить, что там у него, но выглядело это куда аппетитнее наших обедов. Иногда северо-восточный ветер доносит до нас запахи итовской кухни. Нам всегда казалось, что ита нарочно нас дразнят.
— Результаты! — объявил я Лио, когда следующий раз оказался с ним на лугу. — Или типа того.
— Ну?
— Кажется, ты был прав.
— В чём?
Прошло уже столько времени, что Лио забыл наш разговор про Самманна. Когда я ему напомнил, он обалдел.
— Ну, класс!
— Может быть. Я пока ещё не знаю, как всё это понимать.
— А что он делает? Держит перед Оком Клесфиры табличку? Разговаривает на языке жестов?
— Нет, для такого Самманн слишком умён, — сказал я.
— Что? Ты говоришь, будто о старом друге.
— Я уже примерно так к нему отношусь. Мы столько раз перекусывали вместе.
— И как же он с тобой говорит? В смысле, говорил.
— Первые шестьдесят восемь дней он молчит, как рыба, — сказал я. — На шестьдесят девятый день кое-что происходит.
— На шестьдесят девятый? Это по обычному календарю когда?
— Примерно через две недели после солнцестояния. Девять дней до того, как отбросили Ороло.
— Ясно. И что делает Самманн на шестьдесят девятый день?
— Ну, обычно он поднимается по лестнице, снимает с плеча сумку и вешает на выступ парапета. Протирает оптику. Потом садится на парапет — он там плоский, шириной примерно в фут, — вынимает из сумки еду и перекусывает.
— Ага. Так в шестьдесят девятый день что?
— Кроме сумки у него что-то вроде книги. В руке. Первым делом он кладёт эту штуку на парапет. Потом принимается за обычные дела.
— То есть она лежит напротив Ока Клесфиры?
— Вот именно.
— И ты можешь её увеличить?
— Конечно.
— И прочесть название?
— Это вовсе не книга, Лио. Это чехол. Как тот, который Самманн поднял в первый день. Только больше и тяжелее, потому что в нём…
— Другая табула! — воскликнул Лио и задумался. — Понять бы ещё, что это значит.
— Надо полагать, он только что забрал её в другом месте.
— И он ведь не оставляет её на парапете?
— Нет, заканчивает есть и уносит её с собой.
— Интересно, почему он забирает табулу именно в этот день.