О небо! Какое странное ты существо, Слокенбергий! Что за причудливую картину извилин женского сердца развернул ты перед нами! Ну как все это перевести, а между тем, если приведенный образец повестей Слокенбергия и тонкой его морали понравится публике, — перевести пару томов придется. — Только как их перевести на наш почтенный язык, ума не приложу. — В некоторых местах надо, кажется, обладать шестым чувством, чтобы достойно справиться с этой задачей. — — Что, например, может он разуметь под мерцающей зрачковостью медленного, тихого, бесцветного разговора на пять тонов ниже естественного голоса — то есть, как вы сами можете судить, мадам, лишь чуточку погромче шепота? Произнеся эти слова, я ощутил что-то похожее на трепетание струн в области сердца. — Мозг на него не откликнулся. — Ведь мозг и сердце часто не в ладу между собой — у меня же было такое чувство, как будто я понимаю. — Мыслей у меня не было. — Не могло же, однако, движение возникнуть без причины. — Я в недоумении. Ничего не могу разобрать, разве только, с позволения ваших милостей, голос, будучи в этом случае чуть погромче шепота, принуждает глаза не только приблизиться друг к другу на расстояние шести дюймов — но и смотреть в зрачки — ну разве это не опасно? — Избежать этого, однако, нельзя — ведь если смотреть вверх, в потолок, в таком случае два подбородка неизбежно встретятся — а если смотреть вниз, в подол друг другу, лбы придут в непосредственное соприкосновение, которое сразу положит конец беседе — я подразумеваю чувствительной ее части. — — Остальное же, мадам, не стоит того, чтобы ради него нагибаться.
Глава II
Мой отец пролежал, вытянувшись поперек кровати, без малейшего движения, как если бы его свалила рука смерти, добрых полтора часа, и лишь по прошествии этого времени начал постукивать по полу носком ноги, свесившейся с кровати; сердце у дяди Тоби стало легче от этого на целый фунт. — Через несколько мгновений его левая рука, сгибы пальцев которой все это время опирались на ручку ночного горшка, пришла в чувство — он задвинул горшок поглубже под кровать — поднял руку, сунул ее за пазуху — и издал звук
Оттого ли, что укороченное под давлением костыля лицо дяди Тоби приняло более приятную овальную форму, — или же человеколюбивое дядино сердце, когда он увидел, что брат начинает выплывать из пучины своих несчастий, дало импульс к сокращению его лицевых мускулов — и таким образом давление на подбородок лишь усилило выражение благожелательности — решать не будем, — а только отец, повернув глаза, так потрясен был сиянием доброты на дядином лице, что все тяжелые тучи его горя мгновенно рассеялись.
Он прервал молчание такими словами:
Глава III
— Доставалось ли когда-нибудь, брат Тоби, — воскликнул отец, приподнявшись на локте и перевертываясь на другой бок, лицом к дяде Тоби, который по-прежнему сидел на старом, обитом бахромой кресле, опершись подбородком на костыль, — доставалось ли когда-нибудь бедному несчастливцу, брат Тоби, — воскликнул отец, — столько ударов? — — Больше всего ударов, насколько мне приходилось видеть, — проговорил дядя Тоби (дергая колокольчик у изголовья кровати, чтобы вызвать Трима), — досталось одному гренадеру, кажется, из полка Макая[202].
Всади дядя Тоби ему пулю в сердце, и тогда отец не так внезапно повалился бы носом в одеяло.
— Боже мой! — воскликнул дядя Тоби.
Глава IV
— Ведь это из полка Макая, — спросил дядя Тоби, — был тот бедняга гренадер, которого так беспощадно выпороли в Брюгге за дукаты? — Господи Иисусе! он был не виноват! — воскликнул Трим с глубоким вздохом. — — — И его запороли, с позволения вашей милости, до полусмерти. — Лучше бы уж его сразу расстреляли, как он просил, бедняга бы отправился прямо на небо, ведь он был совсем не виноват, вот как ваша милость. — — Спасибо тебе, Трим, — сказал дядя Тоби. — Когда только ни подумаю, — продолжал Трим, — о его несчастьях да о несчастьях бедного моего брата Тома, — ведь мы трое были школьными товарищами, — я плачу, как трус. — Слезы не доказывают трусости, Трим. — Я и сам часто их проливаю, — воскликнул дядя Тоби. — Я это знаю, ваша милость, — отвечал Трим, — оттого мне и не стыдно плакать. — Но подумать только, с позволения вашей милости, — продолжал Трим, и слезы навернулись у него на глазах, — подумать только: два этаких славных парня с на что уж горячими и честными сердцами, честнее которых господь бог не мог бы создать, — сыновья честных людей, бесстрашно пустившиеся искать по свету счастья, — попали в такую беду! — Бедный Том! подвергнуться жестокой пытке ни за что — только за женитьбу на вдове еврея, торговавшей колбасой, — честный Дик Джонсон! быть запоротым до полусмерти за дукаты, засунутые кем-то в его ранец! — О! — это такие несчастья, — воскликнул Трим, вытаскивая носовой платок, — это такие несчастья, с позволения вашей милости, что из- за них не стыдно броситься на землю и зарыдать.
Мой отец невольно покраснел.
— Не дай бог, Трим, — проговорил дядя Тоби, — тебе самому изведать когда-нибудь горе, — так близко к сердцу принимаешь ты горе других. — О, будьте покойны! — воскликнул капрал с просиявшим лицом, — ведь вашей милости известно, что у меня нет ни жены, ни детей, — — — какое же может быть у меня горе на этом свете? — Отец не мог удержаться от улыбки. — От горя никто не застрахован, Трим, — возразил дядя Тоби; — я, однако, не вижу никаких причин, чтобы страдать человеку такого веселого нрава, как у тебя, разве только от нищеты в старости — когда тебя уже никто не возьмет в услужение, Трим, — и ты переживешь своих друзей. — Не бойтесь, ваша милость, — весело отвечал Трим. — Но я хочу, чтобы и ты этого не боялся, Трим, — сказал дядя Тоби; — вот почему, — продолжал он, отбрасывая костыль и вставая с кресла во время произнесения слов
— Я завещал Триму мою зеленую лужайку, — воскликнул дядя Тоби. — Отец улыбнулся. — Я завещал ему, кроме того, пенсион, — продолжал дядя Тоби. — Отец нахмурился.
Глава V
— Ну разве время сейчас, — проворчал отец, — заводить речь о пенсионах и о гренадерах?