«Да проклянет его Христос, сын бога живого, во всей славе величия своего» — — (Тут дядя Тоби, откинув назад голову, пустил чудовищное, оглушительное фьюю-ю — — нечто среднее между свистом и восклицанием Тю-тю! — —
— Клянусь золотой бородой Юпитера — и Юноны (если только ее величество носила бороду), а также бородами остальных ваших языческих светлостей, которых, к слову сказать, наберется не мало, если счесть бороды ваших небесных богов, богов воздуха и богов водяных — не говоря уже о бородах богов городских и богов сельских или о бородах небесных богинь, ваших жен, и богинь преисподней, ваших любовниц и наложниц (опять-таки, если они носили бороды) — — каковые все бороды, — говорит мне Варрон, честью ручаясь за свои слова, — собранные вместе, составляли не менее тридцати тысяч наличных бород в языческом хозяйстве, — — причем каждая такая борода требовала, как законного своего права, чтобы ее гладили и ею клялись, — — итак, всеми этими бородами, вместе взятыми, — — клянусь и торжественно обещаю, что из двух худых сутан, составляющих все мое достояние на свете, я бы отдал лучшую с такой же готовностью, как Сид Ахмет[142] предлагал свою, — — только за то, чтобы присутствовать при этой сцене и слышать аккомпанемент дяди Тоби.)
— — «во всей славе величия своего!» — продолжал доктор Слоп, — — «и да восстанут против него небеса, со всеми силами, на них движущимися, да проклянут и осудят его (Обадию), если он не покается и не загладит вины своей! Аминь. Да будет так, — да будет так. Аминь».
— Признаюсь, — сказал дядя Тоби, — у меня не хватило бы духу проклясть с такой злобой самого дьявола. — — Он ведь отец проклятий, — возразил доктор Слоп. — — А я нет, — возразил дядя. — — Но он ведь уже проклят и осужден на веки вечные, — возразил доктор Слоп.
— Жалею об этом, — сказал дядя Тоби.
Доктор Слоп вытянул губы и собрался было вернуть дяде Тоби комплимент в виде его «фью-ю-ю» — — или восклицательного свиста — — как поспешно отворившаяся в следующей главе дверь — положила конец этому делу.
Глава XII
Нечего нам напускать на себя важность и делать вид, будто ругательства, которые мы себе позволяем в нашей хваленой стране свободы, — наши собственные, — и на том основании, что у нас хватает духу произносить их вслух, — — воображать, будто у нас достало бы также ума их придумать.
Я берусь сию же минуту доказать это всем на свете, за исключением знатоков, — хотя я объявляю, что возражения мои против знатоков ругани только такие — какие я бы сделал против знатоков живописи и т. д. и т. д. — вся эта компания настолько обвешана кругом и офетишена побрякушками и безделушками критических замечаний, — — или же, оставляя эту метафору, которой, кстати сказать, мне жаль, — — ибо я ее раздобыл в таких далеких краях, как берега Гвинеи, — — головы их, сэр, настолько загружены линейками и циркулями и чувствуют такую непреодолимую наклонность прилагать их по всякому поводу, что для гениального произведения лучше сразу отправиться к черту, чем ждать, пока они его растерзают и замучат до смерти.
— — — А как вчера в театре Гаррик произнес свой монолог? — О, против всяких правил, милорд, — совсем не считаясь с грамматикой! Между существительным и прилагательным, которые должны согласоваться в числе, падеже и роде, он сделал разрыв вот так, — остановившись, как если бы это еще требовалось выяснить, — а между именительным падежом, который, как известно вашей светлости, должен управлять глаголом, он двенадцать раз делал в эпилоге паузу в три и три пятых секунды каждый раз, по секундомеру, милорд. — — Замечательная грамматика! — — Но, разрывая свою речь, — — разрывал ли он также и смысл? Разве жесты его и мимика не заполняли пустот? — — — Разве глаза его молчали? Вы смотрели внимательно? — — Я смотрел только на часы, милорд. — Замечательный наблюдатель!
— А что вы скажете об этой новой книге, которая производит столько шума везде? — Ах, милорд, она вся перекошена, — — вне всяких правил! — ни один из ее четырех углов нельзя назвать прямым. — — У меня были в кармане линейка, и циркуль, милорд. — — — Замечательный критик!
— А что касается эпической поэмы, которую ваша светлость велели мне рассмотреть, — то, смерив ее длину, ширину, высоту и глубину и сличив данные у себя дома с точной шкалой Боссю[143], — я нашел, милорд, что она во всех направлениях превышает норму. — — Удивительный знаток!
— А зашли вы посмотреть на большую картину, когда возвращались домой? — — Жалкая мазня, милорд! Ни одна группа не написана по принципу
— Я готов пройти пятьдесят миль пешком (потому что не имею годной верховой лошади), чтобы поцеловать руку человека, благородное сердце которого охотно передает вожжи своего воображения в руки любимого писателя — — и который наслаждается чтением, не зная отчего и не спрашивая почему.
Великий Аполлон! если ты расположен дарить — — даруй мне — большего я не прошу — лишь чуточку природного юмора с искоркой собственного твоего огня в нем — — и пошли Меркурия с его
Так вот, я берусь доказать каждому, кроме знатоков, что все ругательства и проклятия, которыми мы оглашали воздух в течение последних двухсот пятидесяти лет в качестве самобытных, — — за исключением
Отец мой, который, вообще говоря, на все смотрел совсем иначе, нежели другие люди, ни за что не хотел допустить, чтобы документ этот был оригиналом. — — Он рассматривал скорее Эрнульфову анафему как некий кодекс проклятий, в котором, по его предположению, после упадка