удивляюсь, как это до сих пор… — Желал бы я, — сказал дядя Тоби, — чтобы вы видели, какие громадные армии были у нас во Фландрии.
Глава XIX
Я опускаю на минуту занавес над этой сценой, — чтобы кое-что вам напомнить — и кое-что сообщить.
То, что я собираюсь сообщить вам, признаться, немного несвоевременно, — ибо должно было быть сказано на сто пятьдесят страниц раньше, но я тогда уже предвидел, что это кстати будет сказать потом, и лучше всего здесь, а не где-нибудь в другом месте. — Писатели непременно должны заглядывать вперед, иначе не будет жизни и связности в том, что они рассказывают.
Когда то и другое будет сделано, — занавес снова поднимется, и дядя Тоби, отец и доктор Слоп будут продолжать начатый разговор, не встречая больше никаких помех.
Итак, скажу сначала о том, что я хочу вам напомнить. — Своеобразие взглядов моего отца, показанное на примере выбора христианских имен и еще раньше на другом примере, — мне кажется, привело вас к заключению (я, право, уже говорил об этом), что отец мой держался таких же необычайных и эксцентричных взглядов на десятки других вещей. Действительно, не было такого события в человеческой жизни, начиная от зачатия — и кончая болтающимися штанами и шлепанцами второго детства, по поводу которого он не составил бы своего любимого мнения, столь же скептического и столь же далекого от избитых путей мысли, как и два рассмотренные выше.
— Мистер Шенди, отец мой, сэр, на все смотрел со своей точки зрения, не так, как другие; — он освещал всякую вещь по-своему; — он ничего не взвешивал на обыкновенных весах; — нет, — он был слишком утонченный исследователь, чтобы поддаться такому грубому обману. — Если желаете получить истинный вес вещи на научном безмене, точка опоры, — говорил он, — должна быть почти невидимой, чтобы избежать всякого трения со стороны ходячих взглядов; — — без этого философские мелочи, которые всегда должны что-нибудь значить, окажутся вовсе не имеющими веса. — Знание, подобно материи, — утверждал он, — делимо до бесконечности; — граны и скрупулы составляют такую же законную часть его, как тяготение целого мира. — Словом, — говорил он, — ошибка есть ошибка, — все равно, где бы она ни случилась, — в золотнике — или в фунте, — и там и здесь она одинаково пагубна для истины, и последняя столь же неизбежно удерживается на дне своего кладезя промахом в отношений пылинки на крыле мотылька, — как и в отношении диска солнца, луны и всех светил небесных, вместе взятых.
Часто плакался он, что единственно от недостатка должного внимания к этому правилу и умелого применения его как к практической жизни, так и к умозрительным истинам на свете столько непорядков, — что государственный корабль дает крен; — и что подрыты самые основы превосходной нашей конституции, церковной и гражданской, как утверждают люди сведущие.
— Вы кричите, — говорил он, — что мы погибший, конченый народ. — Почему? — спрашивал он, пользуясь соритом, или силлогизмом Зенона и Хрисиппа[115], хотя и не зная, что он им принадлежал. — Почему? Почему мы погибший народ? — Потому что мы продажны. — В чем же причина, милостивый государь, того, что мы продажны? — В том, что мы нуждаемся; — не наша воля, а наша бедность соглашается брать взятки. — А отчего же, — продолжал он, — мы нуждаемся? — От пренебрежения, — отвечал он, — к нашим пенсам и полупенсовикам. Наши банковые билеты, сэр, наши гинеи, — даже наши шиллинги сами себя берегут.
— То же самое, — говорил он, — происходит во всем цикле наук; — великие, общепризнанные их положения не подвергаются нападкам. — Законы природы сами за себя постоят; — но ошибка — (прибавлял он, пристально смотря на мою мать) — ошибка, сэр, прокрадывается через мелкие скважины, через узенькие щели, которые человеческая природа оставляет неохраняемыми.
Так вот об этом образе мыслей моего отца я и хотел вам напомнить. — Что же касается того, о чем я хотел вам сообщить и что приберег для этого места, то вот оно: в числе многих превосходных доводов, при помощи которых отец мой убеждал мою мать предпочесть помощь доктора Слопа помощи старухи, — был один очень своеобразный; обсудив с ней вопрос как христианин и собираясь вновь обсудить его с ней как философ, он вложил в этот довод всю свою силу, рассчитывая на него как на якорь спасения. — — Довод подвел его; не потому, что в нем заключался какой-нибудь недостаток; но, как отец ни бился, ему так и не удалось растолковать матери всю его важность. — Вот дурацкое положение! — сказал он себе однажды вечером, выйдя из комнаты после полуторачасовых бесплодных попыток убедить свою жену, — вот дурацкое положение! — сказал он, кусая себе губы, когда затворял дверь, — владеть искусством тончайших рассуждений, — — и иметь при этом жену, которой невозможно вбить в голову простейшего силлогизма, хотя бы от этого зависело спасение души твоей.
Довод этот хотя и не возымел никакого действия на мою мать, — имел, однако, в глазах отца больше силы, чем все его другие доводы, вместе взятые. — Постараюсь поэтому отдать ему должное, — изложив его со всей отчетливостью, на какую я способен.
Отец исходил из двух следующих неоспоримых аксиом:
А так как отцу ясно было, что все души по природе равны — и что огромное различие между наиболее острыми и наиболее тупыми умами — — отнюдь не обусловлено первоначальной остротой или тупостью одной мыслящей субстанции по сравнению с другой, — а проистекает единственно от удачного или неудачного строения тела в той его части, которую душа преимущественно избрала для своего пребывания, — — то он поставил задачей своих исследований отыскать это место.
На основании лучших работ, какие ему удалось достать по этому предмету, он убедился, что местом этим не может быть верхушка шишковидной железы в мозгу, как думал Декарт; ибо, рассуждал отец, она представляет подушку величиной всего с горошину; хотя, по правде сказать, догадка эта была не плохая, — поскольку в указанном месте заканчивается такое множество нервов; — так что отец, по всей вероятности, впал бы точь-в-точь в такую же ошибку, как и этот великий философ, если бы не дядя Тоби, который ее предотвратил, рассказав ему случай с одним валлонским офицером, лишившимся головного мозга, одна часть которого унесена была мушкетной пулей в сражении при Ландене, — а другая удалена французским хирургом; — и тем не менее он выздоровел и вполне исправно нес службу без мозга.
— Если смерть, — рассуждал про себя отец, — есть не что иное, как отделение души от тела; — и если правда, что люди могут ходить взад и вперед и исполнять свои обязанности без мозга, — то, конечно, седалище души находится не там. Q.E.D.[116]
Что же касается того тонкого, нежного и чрезвычайно пахучего сока, который, как утверждает знаменитый миланский врач Кольонисимо Борри[117] в письме к Бертолини, был им открыт в клетках затылочных частей мозжечка и который, по его же утверждению, является главным седалищем разумной души (ибо вы должны знать, что в последние просвещенные столетия в каждом живом человеке есть две души, — из которых одна, согласно великому Метеглингию, называется animus, а другая anima); — что касается, говорю, этого мнения Борри, — то отец никоим образом не мог к нему присоединиться; одна мысль о том, что столь благородное, столь утонченное, столь бесплотное и столь возвышенное существо, как anima, или даже animus, избирает для своего пребывания и день-деньской, лето и зиму, барахтается, точно головастик, в грязной луже, — или вообще в жидкости, хотя бы самой густой или самой эфирной, — одна эта мысль, — говорил он, — оскорбляет его воображение; он и слышать не хотел о такой нелепости.
Таким образом, меньше всего возражений, казалось ему, вызывает та гипотеза, что главный сенсорий, или главная квартира души, куда поступают все сообщения и откуда исходят все ее распоряжения, — находится внутри мозжечка или поблизости от него, или, вернее, где-нибудь возле medulla oblongata[118], куда, по общему мнению голландских анатомов, сходятся