Зарево полыхало над городом. В ночи на колокольне Василия Темного гудели колокола. Издали уже были слышны крики, ругань, звон битого стекла и грохот железа.
– Так я и знал, что этим все кончится, – цедил сквозь зубы сержант Лузов, – так я и думал.
На лице его блестела испарина.
Внезапно их машину окружили какие-то люди. «Газик» уперся в толпу, которая все прибывала.
– Пропустите! Дайте дорогу! – Байкова высунулась из кабины.
Они медленно пробивались вперед. На площади завыла сирена. Но всем было наплевать на ее децибелы. Наплевать было и на тщетно пытавшихся перекричать, утихомирить толпу мэра Шубина и прокурора Костоглазова. Они появились под охраной милиции как раз в тот момент, когда толпа начала штурмовать гостиницу, но очень быстро поняли, что ни их слова, ни увещевания, ни командные окрики на распаленных людей уже не действуют. Резиновые милицейские дубинки у тех, кто попытался их поднять в защиту порядка, были немедленно вырваны. Немногочисленных милиционеров сразу смяли и едва не затоптали в давке.
Мещерский из окна «газика» увидел, что в здании салона красоты уже выбиты почти все стекла. Рядом горел «БМВ». В «Тихую гавань» устремлялся нескончаемый людской поток – толпа напирала, давила. Потом она внезапно подалась назад от дверей и…
Десятки рук буквально вытолкнули Германа Либлинга на тротуар навстречу разъяренным горожанам – высадив дверь и обнаружив его в номере, его начали нещадно избивать прямо там. Марине Андреевне, пытавшейся остановить расправу, ударом железного прута сломали руку. Ее криков никто не слушал, Германа поволокли наружу.
В свете пожара Мещерский увидел его – окровавленного, но еще державшегося на ногах. Потом к нему бросились из толпы здоровенные мужики и начали снова избивать чем попало – ногами, палками, кусками арматуры.
– Прекратить! Немедленно прекратить самосуд! – орал охрипший вконец, растерявший весь свой командный имидж прокурор Костоглазов, еще не знавший, что его жена, брошенная без помощи в разгромленном номере, корчится на полу от боли.
– Опомнитесь! Люди, товарищи, граждане, земляки, что вы творите?! – взывал из-за спин милиционеров мэр Шубин.
– Убийца! – их заглушали яростные голоса из толпы. – Он убийца! Смерть ему! Смерть!
И тут над толпой ахнул выстрел. Выскочив из «газика», в воздух палила из пистолета сержант Байкова.
– Да не убивал он эту девчонку! – Ее голосишко срывался. – Вот же, вот ее убийца, ее взяли с поличным по горячим следам, когда она пыталась скрыться! Смотрите, это она убила Канарейку, на ней же до сих пор ее кровь!
С помощью сержанта Лузова она вытащила из милицейского «газика» Веру Захаровну. Воцарилось мгновенное затишье. Толпа попятилась. Избивавшие Германа тоже отхлынули. На небольшом пятачке свободного пространства остались лишь полубезумная женщина в разорванной окровавленной блузе и… вместо Германа Либлинга на земле лежало что-то бесформенное, втоптанное в грязь, – со сломанными костями и безнадежно изуродованным лицом, полуживое, хрипло стонущее…
Некая
В тупом изумлении люди смотрели на дело рук своих, на тяжело дышащую Веру Захаровну.
– Это вы?! – к ней сквозь людское море протолкался Шубин.
Она увидела его, глаза ее сверкнули.
Но тут из окна второго этажа разгромленного салона красоты, рискуя проломить чью-то башку, вылетел сначала стул, а потом кусок черного ватмана. Кому-то из пьяных даже почудилось, что это черная птица, спланировавшая вниз, как ястреб из преисподней. Но нет, это был ватман с нарисованным на нем белым кругом, усеянным буквами. Следом вниз полетело и блюдце с наклеенной на его донце стрелкой. Бемс! – осколки его разлетелись в разные стороны.
В проеме окна показался старик в расхристанной ковбойке. Мещерский узнал в нем незабвенного Бубенцова.
– Мужики, вы только гляньте, поглядите, чем они там занимались! – завопил он истошно. – Они ж все там – один кагал колдовской! А он, гад, у них там за главного! Бесом был с самого рождения своего, вспомните, вспомните, неужто забыли? Вспомните, что он тут у нас когда-то творил! Бес, дьявол! И из них таких же бесов хотел сделать себе на забаву! Может, она, – он ткнул рукой в Веру Захаровну, – и убила, но голову на отсечение даю – с его подачи, если не по его приказу. Вы только гляньте на эту погань на черной бумаге, это ж их самый настоящий бесовский круг, в нем нечисть, как в сосуде дьявольском. Там она хоронится, проклятая! Вспомните, как мы жили тут все эти годы. Как от страха по углам жались. Как правду друг другу боялись сказать. Вы Маришку Суворову вспомните, Лешку Полуэктова удавленного, дружка моего Сашку Миронова, Шурку-покойницу и других наших покойников – родственников, соседей наших, нашенских людей, земляков! Вот в чем причина была, вот в чем корень был здешнего зла, погибели нашей общей – в этой вот поганой нечисти! В нем, в нем одном! Это же он, Герман, тогда зарезал в парке внучку академика и от суда, бес, ушел. И Куприянову он прикончил – кровь ведь ему нужна, неужели не понимаете? Кровь наша – для обрядов, для колдовства, чтобы бесовство свое справлять, аду и дальше служить! Таких, как он, ни пуля, ни нож не берет. Его на моих собственных глазах в «Чайке» ножом пырнули, а ему хоть бы что. Таким только огонь страшен. Что вы смотрите? Что вы ждете? В огонь его!
По толпе прошла дрожь. Мещерский с ужасом понял, что весь этот истерический бред старого алкаша- аккордеониста для собравшихся словно спичка, поднесенная к бикфордову шнуру.
– Пацаны, у кого бензин найдется? – крикнул в толпе кто-то из молодых да ранних.
Выскочили двое подростков. В руках одного была канистра с бензином. Другой схватил черный ватман и швырнул его на тело Германа.
– Не сметь! – крикнул прокурор Костоглазов.
Но было уже поздно – бензин из канистры хлынул на распростертое тело, как вонючий душ.