в город. Тебе разве не хотелось бы узнать зачем?
Фома покачал головой. Лицо его ожесточилось.
– А что, если все-таки покойный свидетель Полуэктов тогда отказался от своих показаний насчет него вовсе не потому, что его деньгами замазали? – продолжал Мещерский. – Может, он действительно ошибся тогда сгоряча, а потом пытался исправить свою ошибку? А вдруг он и правда видел тогда, в парке, кого-то другого?
– Почему тебе так хочется уверить меня в том, что это не Герман убил?
– Мне ничего не хочется, просто я пытаюсь…
– Все дело в том, что он тебе понравился, – сказал Фома. – Сильное он производит впечатление, правда? Никогда по виду не скажешь, что такой вот может… А он все может, все, что угодно, и даже хуже, ясно тебе? Мне ли это не знать?
Мещерский едва не ответил: «Конечно, ведь вы были такими друзьями когда-то», но вовремя прикусил язык.
Не было света в тот вечер и в квартире Шубиных. Всеволод Шубин приехал домой из администрации поздно. Он охрип от ругани по телефону с дирекцией энергоподстанции – там уверяли, что «устраняют последствия аварии, но электричество дадут не раньше утра». В спальне на столике рядом с супружеской кроватью горела «походная» лампа, еще в оные времена купленная Юлией Шубиной в немецком супермаркете в областном центре. Сама Юлия сидела возле этого единственного источника света с таким видом, словно она поддерживает священный огонь. Шубин, не раздеваясь, прошел в спальню и выложил на подушку фотографии – те самые.
– Вот, взгляни.
Она взглянула.
– Это… о боже… я тебе все объясню, Сева. Я все хотела тебе об этом сказать, но не знала, как ты это воспримешь. Я все тебе объясню. Это все началось почти случайно, как игра, как развлечение, а потом… А кто же это нас снимал там? Какие же мы… какие у нас тут жуткие лица…
– Объяснишь все потом. – Шубин сел рядом с ней. – Лучше скажи мне, как ты себя чувствуешь.
– Хорошо. Я в полном порядке.
– Я вот что подумал, Юля. Может, тебе стоит куда-нибудь поехать сейчас? Отдохнуть? Можно за границу – ты вот все в Грецию хотела, помнишь?
– В Грецию мы с тобой в отпуск собирались вместе. – Юлия держала фото. – Ты правда не хочешь, чтобы я тебе объяснила?
– В отпуск, видимо, в ближайшее время мне уйти не удастся. – Шубин, казалось, не обратил внимания на ее вопрос. – А тебе надо отдохнуть, я очень беспокоюсь за тебя, Юля. Ты единственный и самый родной мой человек, и я просто не могу не думать о том, как ты…
– Как мы, – поправила Юлия, – как ты, да я, да мы с тобой… Ах, Севка… Эти фотки, кем бы они там ни были сделаны, – мерзость. А то, что было там, в салоне, – это просто наша бабья дурость. Ах, какая же дурость, блажь… Только теперь я это поняла. Но все это теперь уже не имеет ровно никакого значения, потому что… Одним словом, теперь все уже в прошлом, Сева. А уехать я не могу. Без тебя не могу. Я не хочу, я просто не должна расставаться с тобой сейчас.
Шубин вздохнул и обнял ее за плечи.
– Свет скоро дадут? – шепнула она, прижимаясь к нему щекой.
– Не знаю.
– Мэр города и не знаешь?
А на другом конце города, в темном доме за высоким забором, при карманном фонарике на кухне было совсем другое «светопредставление» и совсем другой супружеский разговор. Илья Ильич Костоглазов, явившийся домой со службы тоже поздно, потрясал этим самым зажатым в кулаке фонариком, направляя его то в лицо жены Марины Андреевны, то на разбросанные веером по столешнице фотографии.
– Дура! Да ты понимаешь, что ты наделала с этими своими идиотками? – орал он. – Это ж надо, нашли себе занятие – спиритизм, дьяволопоклонство! Ты соображаешь, что это означает для этого города? Он и так уже с вывихнутым мозгом, этот город, вот уже пятнадцать лет, да еще вы со своими сборищами тайными! Эти снимки – компромат, и еще какой. Получи они огласку, знаешь, что будет? Ах, ты не знаешь, даже не догадываешься? Дура набитая!
– Прекрати на меня орать. – Марина Андреевна, до этого молчавшая, тоже повысила голос. – И отверни фонарь, не на допросе! Привык там у себя.
– Что? Что ты сказала? Дармоедка! Я работаю как вол, обеспечиваю тебя, кормлю, а ты вместо благодарности мне такие вот подлянки устраиваешь? Я из-за тебя, из-за этих вот твоих фокусов спиритических сегодня нарушил служебный долг. Понимаешь ты это? Вынужден был отпустить опасного подозреваемого, который, возможно, виновен…
– Германа Либлинга, брата Кассиопеи? – спросила Марина Андреевна, помня, как у нее на глазах Либлинга вытащили из салона и затолкали в милицейскую машину.
– Я нарушил свой долг, – Костоглазов потряс фонарем у нее перед носом. – Я вынужден был отступить от правил, от закона. И все из-за твоего идиотизма! Ты сейчас же расскажешь мне всю правду – чем вы там занимались в этом салоне с женой Шубина, его секретаршей и эти двумя сучками. Если об этом узнают в городе, то… Тут и так уже котел закипает, да еще это добавится. Ты сейчас же расскажешь мне все, слышишь, ты?
– Может, прикажешь письменные показания дать под присягой? – насмешливо спросила Марина Андреевна.
– Ты как разговариваешь? Как ты смеешь со мной так разговаривать, дрянь, дармоедка? – Костоглазов в ярости хотел было швырнуть на пол фонарик, но пожалел и схватил первое, что попалось ему на глаза, – белое фарфоровое блюдце, стоявшее на кухонной стойке.