к губам.
– Я так ждала… давно ждала! Уже перестала ждать. Но уйти не могла! – слышит он взволнованный шёпот. – Нас перевели в тупик, вон туда, видишь огни…
Надя стояла перед ним, завернувшись в тёплый белый платок, такая близкая, родная, желанная…
Свет тусклого фонаря освещал её тонкое лицо, счастливые мерцающие огоньки глаз.
– Милая, – скорее выдохнул, чем произнёс Звонарёв, обнимая податливые Надины плечи и прижимая её к себе. – Милая…
– Не здесь, Серёжа, не здесь. Видишь, люди… Пойдём ко мне…
Не выпуская Надиной руки и, как пьяный, спотыкаясь о рельсы, Звонарёв шёл к слабо освещённому пустому поезду. Фонарь, раскачиваясь от ветра, бросал тени, большие, движущиеся и уродливые…
27
Проснувшись, Борейко взглянул на часы: шесть утра. Сегодня в восемь его доклад Шварцу о готовности тяжёлого дивизиона к походу.
Борейко встал, машинально делая всё, что делал каждое утро одевался, брился, мылся. Но мысли его были далеко. Тревожные, тяжёлые мысли. Борейко понимал всю безысходность своего положения. Ольга в тюрьме. Об этом легко сказать, но даже подумать, представить весь ужас совершившегося трудно. Это то, чего так боялся и чего он, холодея сердцем, постоянно ждал. Хорошо, если её не опознают и выпустят вместе с другими работницами. А если опознают? Если установят связь с большевистской организацией? Борейко с трудом перевёл дыхание. Нет, надо ехать в Питер. А чем он может помочь? Ничем. Он со всей отчётливостью вдруг представил себе, что если даже Ольгу освободят сейчас, сегодня, кто поручится, что её не арестуют завтра.
Он подошёл к окну. Пасмурное, серое утро. По стеклам хлестал косой осенний дождь. Деревья, покорные ветру, склонили свои намокшие головы.
Однажды он спросил Ольгу, что делает революционера таким сильным, бесстрашным – смелость, отчаянность? «Нет, милый, – сказала Ольга, убеждённость». Она подошла тогда, маленькая, хрупкая, положила ему на плечи свои тонкие руки и, подняв на него ясные глаза, тихо добавила: «Разве я не боюсь? Разве мне не страшно вдруг в одно утро потерять Славку, тебя? Но иначе жить я не могу. Понимаешь? Жить иначе – значит не жить совсем».
Да, это он понимал. Для него «жить иначе» – это означало жить без Ольги. А жить без неё – это равносильно не жить совсем.
Его размышления прервал стук в дверь.
– Да, войдите.
Вошёл Звонарёв. Поздоровавшись, молча прошёл к столу и сел. Борейко, занятый своими мыслями, не обратил внимания на странное молчание Звонарёва, на его убитый, растерянный вид.
– Боря, прости меня, – наконец с усилием вымолвил он. – У тебя такое горе, а я пришёл со своей бедой. Но понимаешь, к кому я ещё пойду? Ты один у меня друг. Помоги…
Борейко поднял на Звонарёва глаза и только теперь заметил его бледность, припухшие, покрасневшие от бессонницы веки и главное – взгляд, совсем необычный, несвойственный Звонарёву – взгляд безмерно страдающего человека.
…С трудом, часто останавливаясь, рассказывал Звонарёв о своём, столь неожиданно вспыхнувшем чувстве к Наде, захватившем его всего целиком, лишившем воли и рассудка. Он потерял власть над собой… Как мальчишка, не рассуждая, не задумываясь о последствиях, он кинулся навстречу Наде, в её раскрытые жаркие объятия… Он ненавидит себя, презирает, но изменить ничего не может. Хуже всего то, что он умом понимает мерзость своего поступка, но не душой, не сердцем.
– Как на духу тебе говорю, Боря, – позови она сегодня, я, наверное, побежал бы опять. Что это – любовь? Но ведь я же люблю Варю! Разве я могу оставить её, наших ребят? Но и жить во лжи я не могу. С ума сойти можно!… Что делать?
«Да, конечно, твоё горе ещё полгоря, – думал Борейко, внимательно слушая своего друга. – И если бы я не знал тебя, не знал Варю и Надю, я легко бы всё это назвал блажью, которая скоро проходит. Как говорится: „С глаз долой – из сердца вон“. Но я знаю тебя не один год и всегда уважал за честность и чистоту, за душевную искренность. Что случилось, что ты изменил себе, обидел Варю?… Это на тебя не похоже».
– Вчера, когда я уходил от неё, она плакала, целовала мои руки, просила прощения у меня, у Вари… Но разве она виновата? Один только я… Я напишу Варе, пусть решает она, – с отчаянием сказал Звонарёв.
– Ты напишешь ей, когда сам переболеешь, передумаешь всё, до конца, когда тебе самому станет всё ясно. А не сейчас. Взвалить такую беду на Варины плечи – ты с ума сошёл! Мой тебе совет, если ты пришёл за ним: не повторяй ошибки дважды. Постарайся всё понять с одного раза. Ты мужчина, ты сильнее Нади, пожалей и её, не становись у неё на дороге. Потерпи, подожди. Она найдёт свою судьбу. – Борейко подошёл вплотную к сидящему Звонарёву и, повернув его лицом к себе, посмотрел в глаза внимательным и долгим взглядом. – И прошу тебя – побереги Варю. Она у тебя одна на всю жизнь. Ты знаешь, так не забывай этого. На всю жизнь. И другой Вари не будет…
28
В штабе Шварц передал артиллеристам приказ: выступать завтра с утра и двигаться через Радом, дальше из-за неисправности железнодорожных путей уже в походном порядке идти на Пинчев и Кельцы. Осада Ивангорода считалась оконченной.
Тяжёлый дивизион в Пинчеве придали гвардейскому корпусу, который после ивангородских боёв, посадив половину солдат с пулемётами на крестьянские подводы, продвигался со скоростью 40-50 вёрст в сутки и, намного обогнав соседние корпуса, неожиданно для австрийцев появился перед Краковом, собираясь с ходу ринуться на штурм северо-восточных и северных фортов Краковской крепости. Гвардия должна была ночным штурмом овладеть Грембаловской группой фортов, к рассвету захватить в Кракове переправы через Вислу. К этому времени обещали подойти соседние корпуса.
Тяжёлому дивизиону предстояло разрушить бетонные укрепления Грембаловской группы, а затем из дальнобойных пушек открыть огонь по переправам на Висле и центру города, где сосредоточились все