секретариата — очень уж противно быть под Климовым.
Я почти в клиническом распаде. И пишу по-идиотски — по поверхности того, что думаю, и не думаю по поверхности того, что чувствую. Неужели дадут дом[228], вот уж поговорят обо мне, вот уж посудачат, вот уж выспятся!
Срочно надо подготовить поход к Михаилу Сергеевичу Горбачеву. (Встретиться предварительно с Раисой Максимовной Горбачевой, рассказать ей все и т.д. Встретиться с райкомом на Смольной и пр.)
И надо ставить! Ставить! Ставить! Обязательно начать работать! И сыграть в Ленинграде Фердыщенко[229].
Но очень хочется дом! Очень хочется! Очень!
Ремонт его будет стоить много. Ну и пусть! Мать возьму! Пусть! Прикреплю ее к поликлинике. Будут санатории, которых она не видела в жизни. Загородные больницы! (Только бы успеть!)
А если выступать, то сказать о чем-то самом главном, например, о том, что нам всем надо по капле выдавливать из себя раба — главное дело А.П. Чехова. И рабскую покорность, и рабскую злобность. Надо говорить о необходимости социально-правовой комиссии в Союзе кинематографистов, о неполноценности модели в этом смысле. Надо ввести понятие «актерское право». И это не право привилегий, а право на творчество и качество.
Вопрос об авторском праве превратился в склоку и недоговоренность, собственно, он кончился ничем. Но кто бы его ни поднимал, поднимается общая волна — «они там что-то делят».
11.12.87 г.
Завтра у Геры день рожденья — надо купить подарок и поздравить. Позвонить отцу — выслать ему две пары очков и женьшень.
Пленум вчера закончился. Мне неожиданно дали слово — было всего 10 минут сообразить, что ответить Э. Рязанову. Ответил смешно, к полному удовольствию зала. Но выступал с главным для себя: разговоры о том, кто ставит кино для народа, кто не для народа, — это разговоры родственников на панихиде («Кто больше любил покойную тетю».) Предполагается, кто больше любит, тому больший кусок. И Бог в душе, и народ в душе. И ничего нельзя сделать в искусстве, кроме того, что волнует и мучает, что восхищает и нравится. И если твои боли отзываются в зрителе, то ты счастливец, если твои боли никого не волнуют — ты самый несчастный из смертных, ты мимо, ты зря, ты впустую.
Наша профессия — профессия риска. Так было и во времена Возрождения, и много раньше, и много позже. Так и сегодня. И Володя Горелов нес в себе мальчишечий идеал и потому был очень точным актером ТЮЗа. И «презирал», и «был непокорен», и радостен как мальчик; и любил делать вдруг поседевшие виски — у его брата (красавца) были такие. Вспоминаю у А.П. Чехова: «Гимназист из кокетства прихрамывал». И смешно было и... трогало. А юные зрительницы души не чаяли, пуговки от лифчиков отскакивали, беспричинные слезы лились из глаз.
Володя Горелов не играл ради зала, он так чувствовал, он «это» любил. Это попадание.
Художник совпадает или нет. Когда он попадает в саму историю, выражает само движение духа, его муку, его тайну — он совершает уже «общественно значимые» открытия. Говорят — гений.
Потом был отдельно пленум в Белом зале, совместно с ревизионной комиссией. Нехорошев и комиссия вопили и кричали, топили Чернова. Что-то орал Шерстобитов, кидался, как дворовый пес. Швейцер, «благородный», глядел на меня злющими глазами и требовал решения о запрещении совмещения должностей. Брал реванш Э. Рязанов — толковал о совмещении, это «дело совести» — грязь, накипь, злобища, раздражение.
Сегодня продолжение секретариата. Отчет о молодежной конференции С. Соловьева и отчет детской комиссии — мой. Делал доклад. Все в отпаде. Увидели огромность проведенной работы. Хвалили. Ибрагимбеков врезал Э. Рязанову. Сорвался на ненависть ко мне и Е. Григорьев, стал что-то злобно толковать о «Чучеле», осекся, порычал, показал клыки. Сергей Соловьев бросался на Хуциева, Плахов тоже. Они выставили пятикурсника — он говорил С. Соловьеву, что тот ему в «Ассе» не нравится. И работы его студентов не нравятся тоже. Говорил Баталов: не надо молодежи особых условий. Потом пошел разговор о национальном кино. Булат сказал «белая перестройка», резко говорили прибалты, не скрывая своего отношения к русским.
Если говорить о кодексе секретариата, то надо исключить злобствование, недоброжелательство. Надо определить свое отношение к инакомыслящим и дать пример благородного отношения. Я не должен отвечать ни на один выпад против себя.
Что это? Зависть? Неужели просто зависть?
Лера сказала, что обо мне распускаются жуткие слухи: то я умер (приезжали ребята, мои ученики, услышав, что я умер), то я задавил на машине ребенка, то посол в США прислал письмо, что я что-то натворил в Америке, и т.д. Окружение злобой?
Климов напряжен и зол. Очень переживает нелюбовь к себе. Он ввел Толстых, Рязанова и Смирнова - это силы разрушительные, они ему секретариат развалят.
15.12.87 г. Ночь
Да, я из одной зоны проклятия попал в другую. Она, собственно, та же, враги, собственно, те же; только если раньше они делали со мной втихую все, что хотели, то сейчас не могут, но выступают открыто.
Ничего не успеваю, а надо успеть, надо! Не пригласить ли в комиссию по детскому кино Приемыхова — он лидер и мог бы стать худруком на студии им. Горького. Вот кого на программу «Мир», если она ему близка.
26.12.87 г.
Умерла Князева. Поехал — в квартире темно, родная сестра Люся и племянницы ограбили квартиру, даже люстру срезали и светильник в передней. Люся не вышла ко мне — слишком переживает. (Особенно переживала, когда таскала вещи.) К себе тоже не пустила (не успела, видно, все рассовать по сусекам).
Ира (не то Алла) по телефону: «Тетя Лилечка нас просила, чтобы Олегу ничего не досталось».
Отдали паспорт с удовольствием: похоронами не заниматься. (Похороны ведь не Олег — деньги-то нужны, поминки нужны.)
Всегда казалось, что все это может происходить с кем-то другим. Жаль Лилю, Жаль очень. Больше, чем очень.
Она не послушалась, не ушла из театра, когда я ей сказал. (А ведь поклялась когда-то, что уйдет, когда я скажу.) Уходить надо вовремя. А так она зачеркнула то, что сделала. Она великая артистка. Она сделала революцию в детском театре — об этом надо написать.
Странно все. Я не плакал. Долго не понимал, что квартира ограблена. Образ разгрома связался со смертью. Впечатление страшное.
28-го похороны — утром, 28-го вручение Госпремии за «Письма мертвого человека».
27.12.87 г.
Были Володя Опенышев, Коля Гейко[230] — это хорошие ребята. Очень хорошие. Жаль, Сельянову голову задурил Соловьев, а Карин будет сниматься у Глеба Панфилова. (Константинопольский и Овчинников не просто молоды — они намного слабее, хотя Овчинников с Достоевским был интересен.)
Старому году четыре дня осталось. Большой был год. Я много увидел, многое понял, много работал. Приобрел ли я много? Пожалуй, нет. А теряю дорогое для себя, чем жил всегда — расположение ко мне людей. Дорого ли оно? Каких людей? Дорого... даже и не совсем тех, кого и ценю. Все равно дорого. Тут новый этаж, я очень на виду, дали звание, одну премию, другую, должности... людям может показаться, я добиваюсь этого. А ролей новых подряд много: «Письма мертвого человека», «Проверка на дорогах», «Комиссар», «Чучело»...
Драгоценной общественности это надо переварить. На перевыборы она еще согласна, но негласную, давно утвердившийся табель о рангах (внутреннего пользования) она меняет, кривляясь и жестикулируя, сплетничая и бранясь, очень медленно и без всякого желания.
Каждую новую роль мне в глаза называют «лучшей» — это со мной еще с ТЮЗа: когда в признании роли лучшей какое-то даже не тайное отрицание прежних. Неужели действительно зависть? Когда же