дней, с языком мысли, и тропа, по которой бегают сутки и на которой отпечатлелись следы дня, вечера и утра, и небокорое дерево, больное жуками-пилильщиками, и юневое озеро, и глазасторогие козлы, и мордастоногие дива, и девоорлы с грустильями вместо крылий и „ногами“ любови вместо босови, и мальчик, пускающий с соломинки один мир за другим и хохочущий беззаботно, и было младенцекаменное ложе, по которому струились злые и буйные воды, и пролетала низко над землей сомнениекрылая ласточка, и пел влагокликий соловей на колковзором шиповнике, и стояла ограда из времового тесу, и скорбеветвенный страдняк ник над водой, и было озеро, где вместо камня было время, а вместо камышей шумели времыши. И зыбились грустняки над озером. И плавал правдохвостый сом, и давала круги равенствозубая щука, и толчками быстрыми и незаметными пятился назад – справедливость – клешневый рак».
К этому фантастическому пейзажу Хлебников обращается и в стихах. Вот одна из лучших миниатюр:
Здесь читателю открывается типично хлебниковский мир, который существует только в языке, только в слове, мир, который нельзя изобразить, нельзя нарисовать. «Искушение грешника» являет собой яркий пример языкотворчества, о чем очень хорошо сказал Бенедикт Лившиц. Впервые прочитав произведения Хлебникова, Лившиц, как он сам говорит, «увидел воочию оживший язык»:
«Дыхание довременного слова пахнуло мне в лицо.
И я понял, что от рождения нем.
Весь Даль с его бесчисленными речениями крошечным островком всплыл среди бушующей стихии.
Она захлестывала его, переворачивала корнями вверх застывшие языковые слои, на которые мы привыкли ступать как на твердую почву.
Необъятный, дремучий Даль сразу стал уютным, родным, с ним можно было сговориться: ведь он лежал в одном со мною историческом пласте и был вполне соизмерим с моим языковым сознанием.
А эта бисерная вязь на контокоррентной бумаге обращала в ничто все мои речевые навыки, отбрасывала меня в безглагольное пространство, обрекала на немоту. Я испытал ярость изгоя и из чувства самосохранения был готов отвергнуть Хлебникова.
Конечно, это был только первый импульс.
Я стоял лицом к лицу с невероятным явлением.
Гумбольдтовское понимание языка как искусства находило себе красноречивейшее подтверждение в произведениях Хлебникова, с той только потрясающей оговоркой, что процесс, мыслившийся до сих пор как функция коллективного сознания целого народа, был воплощен в творчестве одного человека».[25]
В этих словах Лившиц выразил, вероятно, впечатление многих своих современников от встречи с творчеством Хлебникова.
Василий Каменский, «благословивший» первую публикацию Хлебникова, тоже начинал тогда экспериментировать со словом, хотя делал это не так радикально, как Хлебников. Именно через Каменского позже Виктор Хлебников познакомится с будущими участниками футуристического движения. Каменский за «Искушение грешника» заплатил Хлебникову аванс. Но, по словам Каменского, на следующий день у Хлебникова «уже не было ни копейки»:
«Он рассказал, что зашел в кавказский кабачок съесть шашлык „под восточную музыку“, но музыканты его окружили, стали играть, петь, плясать лезгинку, и Хлебников отдал им весь свой первый аванс.
– Ну хоть шашлык-то вы съели? – заинтересовался я, сидя на досках его кровати.
Хлебников рассеянно улыбался:
– Нет... не пришлось... но пели они замечательно. У них голоса горных птиц».
В дальнейшем Хлебников так и не научился откладывать деньги или хотя бы разумно тратить их, чем необычайно раздражал многих своих родственников, неоднократно пытавшихся «научить его жить».
Так проходила осень 1908 года. В Петербурге Хлебников не старался обзавестись постоянным жильем, имуществом. Он поселился недалеко от университета, на Васильевском острове. Первый его адрес – Малый проспект, дом 19, квартира 20. Об этой «квартире» В. Каменский вспоминал:
«Хлебников жил около университета, и не в комнате, а в конце коридора квартиры, за занавеской.
Там стояли железная кровать без матраца, столик с лампой, с книгами, а на столе, на полу и под кроватью белелись листочки со стихами и цифрами.
Но Хлебников был не от мира сего и ничего этого не замечал».
Впрочем, надо полагать, что быт остальных его товарищей – а на Васильевском острове селились почти все иногородние студенты университета – мало отличался от хлебниковского. Вскоре с этой квартиры его выгнали, и на несколько дней Хлебников поселился у друга отца, Григория Судейкина, преподавателя Лесной академии, которая располагалась в отдаленном конце Петербурга – в Лесном. Поездка до университета занимала часа два. «Расстояния меня убивают. Трамваи тоже... В Петербурге так велики расстояния, что почти все время проходило в ходьбе» – таковы первые впечатления Хлебникова от столицы, где он не был с детства. От Судейкиных Хлебников переехал на Петроградскую сторону (Гулярная улица, ныне – улица Лизы Чайкиной, дом 2, квартира 2). Отсюда до университета было гораздо ближе. Но занятия на самом деле мало интересуют Хлебникова, никаких экзаменов в эту осень он не держал. Гораздо больше его волнуют литературные дела.
В конце ноября Хлебников сообщил отцу: «Ради „воссоединения церквей“ я готов переселиться к вам в Одессу, закончив свои литературные дела». Как видим, о занятиях в университете речи нет. Но и в Одессу Хлебников не поехал. В конце декабря он уезжает в Москву, где посещает Кремль, Третьяковскую галерею. «Москва – первый город, который победил и завоевал меня», – пишет он матери. Через несколько дней он покидает Москву и уезжает оттуда в Киев. В Киеве в художественном училище занималась Вера Хлебникова, а в пригороде Киева, Святошине, жила семья Варвары Николаевны Рябчевской (урожденной Вербицкой). С ее детьми – Марусей и Колей – у Хлебникова сложились очень близкие, дружеские отношения, совсем не такие, как с питерскими родственниками. Николаю Рябчевскому, талантливому скрипачу и композитору, посвящено эссе 1912–1913 годов:
«Коля был красивый мальчик. Тонкие черные брови, иногда казавшиеся громадными, иногд<а> обыкно<венными>, синевато-зеленые глаза, лукавой улыбкой завяз<анный> рот и веселое хрупкое личико, которого коснулось дыхание здоровья.
Он вырос в любящей семье; он не знал других окриков в ответ на причуды или шалости, как „дитя мое, зачем ты волнуешься?“.
В больших глазах его одновременно боролись бледно-синеватый оттенок и зеленый, как будто плавал лист купавы по озеру...»
И далее: «Искусство – суровый бич: оно разрушает семьи, оно ломает жизни и душу. Трещиной раскола отделяет душу от другой и труп привязывает к башне, где коршуны славы клюют когда-то живого человека».
Этот скорбный вывод с полным основанием можно отнести не только к Коле Рябчевскому, но и к самому Хлебникову. Вероятно, свои собственные взаимоотношения с семьей он и имел в виду.
В Марию Николаевну Рябчевскую Хлебников был тогда влюблен и даже посвящал ей стихи. Надо полагать, именно эта сердечная привязанность послужила причиной столь поспешного отъезда в Киев: семья Хлебниковых приехала туда гораздо позже, «литературные дела» тоже не были улажены. Как раз в это время В. Каменскому предложили редактировать новую петербургскую газету «Луч света». «Я сгруппировал, – пишет Каменский, – почти всю новую литературу. Предложил сотрудничать Ф. Сологубу, Алексею Ремизову, А. Блоку, Вяч. Иванову, Кузмину, Г. Чулкову, Хлебникову, Гумилёву, Городецкому».[26] С этой газетой Хлебников связывает свои новые надежды на публикацию. 10 января 1909 года из Святошина он посылает Каменскому статью «Курган Святогора», собирается послать также свои стихотворения «Скифское» и «Крымское». Издательским планам Каменского не суждено было сбыться. На втором номере газета прекратила свое существование. Произведения Хлебникова там не появились. «Крымское» было написано под впечатлением лета, проведенного в Судаке, последнего беспечного лета в жизни Хлебникова.