присев на корточки, полол лук на только что политой грядке. Стояла дремотная тишина. Среди молодых деревьев деловито жужжала одинокая пчела. Вдруг до слуха Марии донесся странный, протяжный звук. Ей показалось, что где-то очень далеко гремит гром. Она подняла голову. В чистой небесной голубизне не было ни одного облачка, сияло солнце. А дальние, едва слышные раскаты грома не утихали.
Иван открыл глаза, прислушался, пристально посмотрел Марии в глаза.
— Нам надо уходить, — сказал он, — это они. Мария не поняла:
— Кто — они?
— Немцы.
— Что ты, Ваня? — испуганно сказала Мария. — Какие немцы?
— Те самые, — сказал Иван. — Видать по всему, они скоро будут здесь.
Никогда не видела Мария такого лица у мужа: он смотрел на нее тоскливыми, воспаленными глазами. Небритые, с белесой щетиной щеки его глубоко ввалились, на скулах играл нездоровый румянец, а сухие, потрескавшиеся губы дрожали.
— Надо уходить, — повторил Иван, — иначе будет поздно.
— Куда ж ты такой пойдешь? — сказала Мария. — Погляди на себя! Ты весь в жару, рука у тебя горячая, как утюг.
— Все равно надо уходить, — сказал Иван. — Ты понимаешь это? Уходить надо от проклятых зверей! Они никого не милуют, убивают старых и малых. Ты не видела, а я видел, что они творят… Людского в них ничего нет. Понимаешь? Ничего! Они ребятишек расстреливают… раненых добивают… грабят… насильничают… Нам надо уходить… уходить надо…
Речь Ивана становилась отрывистой, бессвязной. Он на минуту-другую терял сознание, умолкал, потом снова приходил в себя и не переставал твердить:
— Надо уходить, Маруся! Слышишь? Надо уходить…
Мария заплакала:
— Как же мы уйдем, Ваня? Ты совсем больной, без памяти только сейчас был. Куда мы пойдем и кому мы нужны? И потом… потом… ты знаешь, Ваня… — Она покраснела, опустила голову, понизила голос: — Я в положении… куда мне идти?
Мария приникла щекой к груди Ивана. Они долго молчали. Иван ласково гладил волосы жены, взволнованно шептал:
— Ну хорошо… хорошо, Маруся… Подумаем… Завтра, может, мне станет лучше, я съезжу до председателя, с ним посоветуюсь… Я ведь коммунист… Я много могу сделать… Это ничего, что у меня одна рука. Стрелять можно и одной рукой…
— А что, если тебя… если на тебя донесут, Ваня? — бледнея, сказала Мария. — Если найдется какая- нибудь сволочь, пойдет к немцам и докажет: так, мол, и так, есть у нас в хуторе один-единственный коммунист, и к тому же красноармеец. Что тогда будет?
— Этого не может быть, — сказал Иван, — сволочей у нас нет, да и хуторяне-то почти все наши родичи. — Иван помолчал, глядя куда-то поверх головы Марии. — А все-таки, Маруся, лучше мне съездить до председателя и в райкоме побывать… Жалко, сил у меня нет, с ног валюсь… Один не доеду… упаду на дороге и сдохну, как собака… — Губы его искривила вымученная, виноватая улыбка. — Прости меня, Маруся, — сказал он, — это я так, к слову… Завтра выпрошу в бригаде коня и дрожки… вместе с тобой поедем… и Васятку возьмем…
Однако ехать Ивану уже не пришлось. Часа два он пролежал без сознания, метался, рвал на себе рубашку, бредил. Васятка плакал. Мария прикладывала к голове Ивана смоченное холодной водой полотенце, целовала его руку, принималась голосить и умолкала, подавляя рыдания. На ее голос сбежались хуторяне, сгрудились под яблоней, жалостно смотрели на искаженное, покрытое потом лицо Ивана. Когда он пришел в себя и открыл глаза, две пожилые женщины помогли ему сесть, бережно поддерживая под руки.
Стояла тихая пора летнего предвечерья. В хуторских дворах перекликались куры. На крыше дома заливисто ворковали Васяткины голуби. От недалекой речной поймы тянуло прохладным запахом болотной сырости. Где-то за хутором просительно мычал теленок. Казалось, в этот благословенный час тишины и покоя ничто не предвещало беды. Но вот сквозь воркованье голубей, кудахтанье кур, сквозь разрозненные звуки мирного вечера, вначале негромкий, далекий, послышался ровный гул моторов. Он доносился откуда- то из поднебесья, с той стороны, где, опускаясь на длинное лиловатое облако, садилось багряное солнце. Басовитый гул приближался, стало слышно однообразное подвывание, словно там, наверху, кто-то нес тяжкую, непосильную ношу.
Люди подняли головы. Над ними в сопровождении истребителей с оглушительным треском и грохотом пронеслись большие транспортные самолеты с черными крестами на крыльях. Описав полукруг, они развернулись севернее хутора, отдалились от него, и вдруг люди увидели, как от самолетов стали отделяться темные точки. Они неслись к земле, и над ними, розовые в лучах заходящего солнца, один за другим вспыхивали купола парашютов…
— Ну вот и все, — сквозь зубы сказал Иван, — это немецкий десант. Они, видать, хотят отрезать путь отхода нашим войскам…
Хуторяне стояли безмолвные, испуганные. Кто-то из женщин заплакал. Старики растерянно переглядывались. Все смотрели на Ивана, ожидая, что он скажет.
— Что ж, дождались и мы гостей, — помедлив, сказал Иван. — Теперь остается одно: всем быть за одного, а одному за всех, иначе пропадем. Слушайте, чего надо делать.
Всматриваясь в лица хуторян, он заговорил медленно, почти спокойно:
— У кого есть продукты — мука или сало, сахар или чего другое, схороните все чисто, они это загребают под метлу. Поросят, овечек, гусей порежьте, мясо засолите и держите где-нибудь в тайнике, иначе с голода ноги протянете… Все фотокарточки фронтовиков в красноармейской форме, а также письма с фронта схороните, а ежели будут спрашивать, есть ли кто на фронте, отвечайте, что, мол, убит в самом начале войны. У кого есть портреты или же книги Ленина и Сталина, все приберите, чтоб фашистские гады не нашли…
С первых дней детства зная всех стоявших под яблоней людей, Иван стал обращаться к каждому из них в отдельности:
— Ты, Феня, прихоронила свой батарейный приемник, не сдала, когда приказ вышел все приемники сдать, теперь береги его, он нам пригодится… То же самое, дед Корней, с твоей двустволкой. Закопай ее так, чтоб только ты один знал, где она закопана… Ты, тетка Варя, не обижайся на меня, но я тебе скажу прямо: язык у тебя дюже длинный, и ты своим языком людям вред можешь причинить, лучше держи его за зубами…
Так Иван поучал хуторян, а под конец сказал:
— Самое главное — не разводите панику и крепко держитесь один за другого. Не век мы будем под немцем, все одно наша возьмет, и советские бойцы вернутся.
Помолчав, Иван добавил:
— Про то, что у тетки Марфы покойный муж, дядя Федор, был коммунистом, ни один немец не должен знать, иначе ее первую расстреляют. Про то, что Нина Львовна, учительница, эвакуирована до нас, и про то, что она еврейка, тоже надо молчать, не то эти гады прикончат ее вместе с дитем… Ну и насчет меня то же самое. Если спросят, кто, мол, такой, надо говорить одно: наш, дескать, хуторской, коммунистом не был, а руку ему оторвала сенокосилка…
К этому времени у старой яблони собрались все хуторяне. Они внимательно выслушали Ивана. Старики и женщины заверили его, что все будет так, как он сказал, и что они будут приходить к нему за советом. Разошлись хмурые, молчаливые.
Когда стемнело, к Ивановой избе на старом, растрепанном автомобиле неожиданно подъехал секретарь райкома партии. Он попросил Марию оставить его наедине с Иваном, не очень долго разговаривал с ним, попрощался и уехал.
— Чего он говорил? — спросила Мария у мужа.
— Сказал, что если хуторяне меня не выдадут немцам, то мне лучше остаться, и что со мной, когда надо будет, свяжутся наши люди.
— Ну, а ты что сказал?