ручьями просверкали по речным водомоинам, стала выходить из берегов, помутнела малая речушка у хутора, и поплыли по ней клочья затвердевшей от крови ваты, грязные бинты, щепки — все, что скопилось на пологих ее берегах в минувшую осень. Зазеленело речное займище. Сочный пырей, лебеда и вездесущая щирица взошли на брустверах пустых окопов, на глинистой кромке ходов сообщения, окружили бетонные колпаки дотов и низкие земляные крыши покинутых людьми блиндажей. Даже мертвое хуторское пожарище, покоряясь весне, изменилось: теплые западные ветры и тихие дожди снесли с печных труб, с повалившихся стен черную сажу, она стекла вниз, просочилась в землю, и всюду светло-зелеными стрелками стали выклевываться ростки молодых трав.
Вместе с детьми Мария сняла с пчелиных ульев зимнее укрытие, осмотрела все ульи, очистила их от мертвых пчел, от натертой молью восковой трухи, открыла пошире летки и долго стояла на пасеке в глубокой задумчивости, слушая веселое жужжание совершавших облет пчел. Ходить ей было все труднее. Приближались роды, и она, немного стыдясь детей, прятала под шинелью обвисший тяжелый живот.
Первые схватки начались у нее на рассвете. Сутулясь от боли в пояснице, в бедрах, еле передвигая непослушные ноги, Мария затопила печурку, поставила греть воду, чисто вымыла алюминиевый походный термос, на твердом камне наточила немецкий тесак.
После восхода солнца она разбудила детей, проговорила слабым голосом:
— Выйдите, деточки, погуляйте, голубей посмотрите, курочек. Выйдите, прошу вас, и не заходите… Я потом всех позову…
Дети вышли из погреба. Люк оставили открытым. Желто-розовый солнечный луч заиграл на земляной стене. Лежа на полу, корчась от боли, Мария услышала заливистый свист прилетевших недавно скворцов, далекое гоготанье гусиных стай…
Зубами она разорвала горячий плодный пузырь. Подумала: «В сорочке родился, счастливым будет». Прочной суровой ниткой туго перевязала пуповину новорожденного и отсекла ее остаток острым тесаком.
Младенец тоненько, слабо заплакал.
— Ну, здравствуй, сыночек… Здравствуй, Васенька, кровиночка моя, в изнеможении прошептала Мария.
Она слегка приподнялась, опустила только что рожденного сына в походный термос с теплой водой, омыла его розовое тельце, обернула чисто выстиранной солдатской портянкой, прижала к себе и затихла…
Теперь, когда рядом с Марией лежал ребенок и она, бережно охватив его рукой, вслушивалась, как он тихо и ровно дышит, она почувствовала, что в этом тихом младенческом дыхании рожденного ею человека заключается вся ее жизнь, все помыслы и надежды, все, что есть у нее на испепеленной, искромсанной, изуродованной войной земле. Головка сына с мягким, еще не просохшим белесым пушком на пульсирующем темени лежала у Марии подмышкой, и она, скосив глаза, смотрела и не могла насмотреться на влажные полуоткрытые губы ребенка, на его розовые, беззубые десны, на почти неприметные пузырьки слюны, которые вздымались и исчезали у его рта, повторяя мерное, спокойное дыхание.
Сын спал. В открытом люке погреба голубело чистое весеннее небо. До слуха Марии доносились приглушенные голоса детей. Дети говорили шепотом, чтобы не потревожить Марию, и она, не слыша их слов, зная, что они, сбившись в стайку под яблоней, говорят о том таинственном и торжественном, что только что произошло в темноте погреба, хотела подняться, позвать всех семерых, обнять их, прижать к груди, прикрыть своим телом, чтобы ничто на свете не смело отнять их у нее и не угрожало им… В это мгновение обессилевшей, ослабевшей после родовых мук Марии показалось, что она родила их всех, беззащитных, рассеянных войной по неприютным угрюмым полям малых людей, от которых она, родившая их мать, должна отвести смерть…
Ее одолевала дремота. Слабой рукой она гладила пушистую голову сына, всхлипывала. Ей почудилось, что в свисте пуль и грохоте снарядов, в разгуле убийств, жестокости, крови она родила не только сына и тех семерых мальчиков и девочек, которые стояли там, наверху, под яблоней, но, содрогаясь от мучительной боли и счастья, родила всех детей истерзанной земли, требующих от нее, матери, защиты и ласки.
— Вы будете жить, — в изнеможении шептала Мария, — вы все будете жить…
Ни смерть, ни огонь, ни раны изуродованной войной земли не могли остановить жизнь… В конце апреля возле погреба, в котором Мария прожила всю осень и зиму, неожиданно зацвела обожженная пожаром яблоня. На ней еще не было зеленых листьев, только робко распускались редкие почки, еще чернели оголенные, тронутые пламенем полумертвые ветки, а уже белые, с красноватой сердцевиной лепестки цветов засияли, нежно и трепетно красуясь на утренней заре.
— Жалкие вы мои! — растроганно проговорила Мария, любуясь яблоней. Гляди ты, живы остались!
Она стояла под яблоней, дожидаясь детей. Перед восходом солнца дети погнали на водопой скотину, и Мария забеспокоилась, почему так долго их нет. Вдруг она увидела выехавших из леса трех всадников. Самые маленькие дети сидели у них на руках, а старшие девочки вприпрыжку бежали рядом, радостно вскрикивая. Мария присмотрелась: на защитных гимнастерках всадников сверкали боевые советские ордена. Это были разведчики гвардейского кавалерийского полка, который прорвался в тыл отступавших немецких войск.
Если бы один из всадников, увидев бледнеющее лицо Марии, поспешно не соскочил с коня и не поддержал ее, она упала бы, теряя сознание.
Очнувшись, Мария рассказала разведчикам все, что довелось ей пережить на безлюдном хуторском пепелище. Они постояли перед прибитой на цветущей яблоне, простреленной пулями вывеской, потом, провожаемые детьми, шагом, объезжали убранные Марией поля, постояли, сняв фуражки, у свежей могилы на кладбище.
В тот же день обо всем, что разведчики увидели, они подробно доложили командиру полка.
…Только что отгремела первая весенняя гроза. Деревья в негустом дубовом перелеске, зеленое займище, серо-голубые кусты молодой полыни по обочинам проселочной дороги сверкали радужными дождевыми каплями, и все вокруг сияло, переливалось, пахло свежо и молодо, как всегда бывает после буйной майской грозы.
Наш гвардейский кавалерийский полк двигался по залитой лужами дороге, чтобы к ночи обойти районный центр Н. и внезапной атакой обрушиться на засевших там, по-волчьи огрызавшихся немецких егерей.
Командир полка, пожилой майор, ехал впереди первого эскадрона, рядом с тремя разведчиками, которые успели побывать на пепелище сожженного хутора и рассказали нам всем о Марии.
Ее мы увидели, как только стали переезжать заросшую невысоким камышом речку. Она стояла на покатом холме с младенцем на руках, босая, с распущенными волосами. Вокруг нее сгрудились дети, коровы, овцы, куры. Заметив нас, звонко заржали рыжие кони. Вверху носились белокрылые голуби.
Подъехав к Марии, командир полка остановил эскадрон, сошел с коня. Слегка прихрамывая, он подошел к ней, пристально посмотрел в глаза, снял фуражку и, марая жидкой грязью полы щегольского плаща, опустился перед Марией на колени и молча прижался щекой к ее безвольно опущенной маленькой жесткой руке…
Солнце поднялось выше. Густые кроны деревьев в старом парке, зеленая трава на полянах и цветы в клумбах после теплого ночного дождя пахли свежо и молодо. Хлопотали, охорашивались в кустах серые и черные дрозды. По усыпанной желтым песком аллее, чинно держась за руки, прошли мальчик и девочка. Красивая женщина в белом платье неторопливо катила детскую коляску. Внизу, у подножия холма, сверкали крыши древнего города.
Раскрашенная мадонна в каменной нише немыслимо синими глазами смотрела на детей, на птиц, на купола соборов, костелов и монастырей. Тени слегка колеблемых утренним ветром кленовых листьев