бумажные пакеты и карабкается домой: ей оставляют пищу птицы.
По утрам в понедельник в кабинете доктора Гочкиса на девятом этаже у нас проходит клинико- анатомическая конференция. Врачи по очереди осматривают пораженные органы, передавая их друг другу на обеденных пластмассовых подносах.
Джон стал более приемлемо относиться к Айрин. После нескольких неудачных попыток, за которыми последовал краткий (заполненный медсестрами) период отчужденности, а потом крупная ссора, он восстановил сексуальный фундамент в их отношениях. Оказалось, я совсем не так рад этому, как предполагал. Ревность – мне она в новинку, и она достаточно ужасна.
Должны ли мы сделать невероятный вывод, что сердце Джона наконец-то оттаяло от любви хорошей женщины? Вдобавок женщины толстой, в годах, которая все прощает и приглядывает за нами, когда мы спим, которая – давайте посмотрим правде в глаза – больше походит на мать, чем на любовницу? Поворотная точка, или момент истины, наступил, когда Айрин раскрыла свою «тайну». Сами слова ее тогда нарушили долгое молчание.
– Девочка, – сказала Айрин. – Она теперь у приемных родителей. В Пенсильвании. Я не могла за ней ухаживать. Хотела покончить с собой.
Джон фыркнул и сказал:
– Да и у меня тоже.
– Я тебе никогда не говорил. У меня был ребенок.
Она лежала в постели, печально глядя в потолок. Ну, а потом пошло-поехало.
Это парадоксально, потому что Джон не любит женщин с детьми. У них могут быть мужья. У них может быть сколько угодно хахалей. Но только не дети. Когда он случайно заговаривает с женщинами, у которых есть дети, это практически первый вопрос, который он им задает, – первая проверка, которую им нужно пройти. И ничего у них не выходит. Множество медсестер, уйма сестричек, много замужних женщин. Но ни одной мамаши. Мы все трое знаем, что у Джона есть тайна. Но только один из нас знает, в чем она состоит. Он не раскрывает ее, и это, наверное, самое лучшее, что можно сделать с тайной.
Время идет. Автомобили все монструозней и малочисленней, своими плавниками и крыльями они откровенно подражают животным.
Пропали одноразовые шприцы. В больнице все больше упор на собственные силы и изворотливость. Мы используем даже пипетки, а это так негигиенично. Прекратили производство искусственного хлопка, слишком накладно.
Положение врачей в обществе выше, чем когда-либо. Мы идем по жизни, задрав нос, уже не страшась суда.
Не видно больше велосипедистов в этих докторских масках. Не слышно предупреждений астматикам и аллергикам в дни, когда начинает лететь пыльца.
Все курят, пьют, распустились. Ущерб никто не подсчитывает.
На прошлой неделе у меня забрали цветной телевизор. Дали черно-белый. Я заработал на этом деньги, но когда включил его, то сразу подумалось: о-хо-хо. Куда смотрит общественность?
На самом деле, общественное мнение как сила не существует уже давно. Невозможно точно сказать, когда это произошло. Вот помню, после полета на Луну у каждого в голове словно лампочка выключилась, мир вдруг стал уютнее, меньше, замкнутее. А вот общественное мнение, наоборот, исчезало медленно. Как чувство стыда за плохие зубы. Повсюду видишь жуткие людоедские улыбки, но никто не обращает внимания. Людей уже не так волнует, как выглядят другие. Так что можно быть таким, какой ты есть, не обращая внимания на тех, кто обращает внимание на тебя.
Одежда стала целомудренней. Все становятся целомудреннее, не память, а решето. Сентрал-парк стал чище, но не стал безопаснее. Нас стало меньше.
Теперь представьте меня в операционной, на черном кафеле, под палящими огнями, с легкой головной болью и вялой эрекцией, как я засовываю опухоль в человеческое тело. Я позволяю себе минутку передохнуть на кожаном велосипедном сиденье, жестко закрепленном на хромированной ножке. Операционная медсестра, сестра дель Пуабло одаривает меня взглядом. Это все, чем она может одарить меня в хирургической чадре. Я с ней спал. Байрон и Витни – тоже. Сестра дель Пуабло законно пользуется широкой известностью за свои умелые руки, жаркие бедра, мягкие губы, красивый живот, частую оторопь и редкую злоебучесть.
Я хочу закрепить эту опухоль красиво и прочно. Говорю:
– Ланцет… Катетер… Отсос… Зажим. Ночью больница поскрипывает и жужжит, сортирует и выбраковывает.
Большую часть жизни мы сами себе врачи. Не в старости, когда все немеет и мертвеет, когда правила приличия и отвращение препятствуют осмотру. И не в юности, когда тело – неизведанный восторг. Подходящее время посередине.
Вот они, в кафетериях и автобусах, гадая и морщась, сами себе врачи, знахари и психотерапевты, диагносты и анестезиологи, сами себе безмолвные консультанты.
Целитель, исцелися сам. Не пытайся исцелять других. Оставь их в покое. Пусть себе.
Если бы ко мне пришла на прием нравственная жизнь Джона, я бы сказал:
Налицо аномалия прикуса и двоение в глазах. Пульс нитевидный. Аускультация показывает нарушение дыхания, сильные влажные хрипы, а также одышку с подозрением на медиастинит. Осмотр глаз выявил косоглазие и нистагм, а также артериовенозный анастомоз и склеротические бляшки на глазном дне. Рот: слизистая оболочка щек повреждена, а ротовая часть глотки воспалена. Сердце дрожит, скрипит, чихает и кашляет. Систолический шум с обеих сторон грудины. Психическое состояние: тревожное, скоординированное; память, способность критически оценивать ситуацию, настроение – в норме.
А с коек и каталок тем временем беспокойно смотрят жертвы.
Теперь в городе любой желающий может увидеть звезды, а не просто слабые намеки там или сям. Нет, самый что ни на есть открытый космос. Большинство ведет себя так, будто звезды всегда были видны. Им кажется, в этом нет ничего особенного. Но Джон, как ни странно, любит звезды. Его взгляд блуждает по небосводу, созвездиям, скоплениям. Он показывает эти прославленные пятнышки в ночи медсестричке, воркующей у него на руке, и педантично объясняет расстояние от звезды до звезды – и от каждой из них до Земли. Любопытно. Вон те две, кажется, что близняшки, в полдюйме друг от друга, а на самом деле их может разделять бездна световых лет, сближает их только то, под каким углом мы на них смотрим. Одна – карлик, другая – гигант… Медсестры улыбаются и слушают вполуха, думая о вещах не менее фантастичных, но гораздо более приземленных. А я – я весь обращаюсь в слух. Для меня звезды как соринки, просто скопления пыли. Но я чувствую их жар. Как они жгут мне глаза.
Некоторые интрижки теперь начинаются с медицинских процедур. Джон начал брать работу на дом. Негде спрятаться. Невозможно поболтаться где-нибудь в темноте.
Эти будущие подруги приходят без лишнего шума. Джон, готовившийся к их приходу, без лишнего шума отпирает им дверь. Им зябко, и, немного отдохнув и поплакав, они взбираются на расчищенный стол. Принимают классическую позу, раздвинув ноги, хотя Джон, конечно, занят чем-то другим, возится с наполненным стальным тазом. Прямоугольная плацента и ребенок в полдюйма длиной, с сердцем, но без лица, имплантируются с помощью щипцов и зеркала-расширителя. Он каждый раз говорит женщинам, чтобы те не шумели. Им
Я прихожу к выводу, что это и есть младенцы-бомбы из снов Тода Френдли. Все сходится. Младенцы, так сказать, беспомощно могущественны. Так вот какой властью они обладают: смертельно важно, чтобы никто не узнал об их существовании. Есть, конечно, и нестыковки: наяву молчать обязана мать, а не дитя. Младенцы ж эти не способны издавать звуки: у них есть сердце, но нет лица, нет горла, нет рта, чтобы кричать. Но во сне всегда так, ведь правда. Сны живут по своим, неправильным правилам. В конце концов, Джон Янг, ежедневно вздымающий вьюгу человеческих душ, – Джон Янг носит белый халат, но черных сапог у него нет. Он ходит в спортивных туфлях, или в кожаных мокасинах, или еще вот в этих своих деревянных сабо.
Поблизости завывает, как спятивший младенец, сирена, пронзительней и пронзительней, и вот скорая помощь проносится мимо и исчезает в лабиринте улиц.