вполне преуспевал среди нее. Он представил меня и полякам, и черным братьям — точнее, устроил мне своего рода смотрины. Потом сыграл со мной партию в пул. Показал, как можно одурачить «фруктового магната»[7]. Я купил целую кучу напитков и вынес немало не знающей удержу лести, которую заслужил своими апельсиновыми соками, содовыми да кока-колами. И даже, рискнув поставить жизнь на карту, отведал пирога со свининой.
До сих пор там была всего лишь одна настоящая драка. Невообразимое мельтешение ударов: то кулаками, а то и головами. Под конец Кит несколько раз старательно лягнул в избранные места тело, упавшее и застрявшее в дверном проеме мужской уборной, после чего подошел к стойке, отхлебнул пива — и вернулся, чтобы еще чуток позабавиться на тот же манер. Как выяснилось, преступление мерзавца состояло в том, что он изгадил несколько дротиков Дина. После того, как приехала и снова уехала «скорая помощь», Кит утихомирился.
— Что угодно, только не порть человеку дротики, — все повторял он, качая головой и едва ли не плача. То один, то другой угощал его бренди. — Нельзя же так… все, что угодно, только не дротики.
Я покинул «Черный Крест» около четырех. Отправился на ту самую квартиру и уселся за стол то ли в приемной, то ли в кабинете, то ли в библиотеке Марка Эспри. По правде сказать, больше всего эта комната с эркерами напоминала хранилище трофеев. По правде сказать, вся эта чертова квартирка больше всего напоминала хранилище трофеев. Проходя из гостиной в спальню (и думая обо всех этих надписанных фотографиях да эротических эстампах), удивляешься, почему он попросту не приколотил на стены всю галактику цыпочек в набедренных шнурках… Здесь же все иначе. Здесь тебя окружают кубки и почетные ленты, Тони и Гугги, ценные подарки и обрамленные грамоты. Марку Эспри, в равной мере ценимому и лелеемому критикой, прессой и академическим миром, присвоены всевозможные почетные степени; укрепленные картоном четырехугольные шапочки — знак того, что он член того и сего, пятого и десятого; три разные мантии — от Оксфорда, Кембриджа и Колледжа Святой Троицы, что в Дублине. Мне приходится смотреть на его книги, которых здесь великое множество. Изданий не счесть, равно как и языков, на которые они переведены. Венгерский. Японский.
Я покинул «Черный Крест» около четырех. Вернулся в квартиру и сидел, думая о том, почему я просто-таки не в силах этого сделать, почему я просто-таки не могу ничего написать, почему я просто-таки не могу ничего
Из эркерных окон кабинета-библиотеки Марка Эспри виден был небольшой скверик через дорогу, размером примерно с автостоянку; там была пара жидковатых клумб, где росли низкорослые, так называемые «невестины» цветы, и деревянная скамья, на которой порой сиживали и, казалось, трепетали на ветру пришельцы из стародавних времен. На зеленом этом участке, что достойно всяческого сожаления и вообще неудовольствия (как только это терпит Эспри?), есть также и мусорная куча: ничего, конечно, особо оскорбительного — ни тебе компоста, ни разбитых корыт, ни контейнеров из-под мебели, только лишь избранные ненужные вещицы: журналы, старые игрушки, кроссовки, чайник… Весьма характерно для Лондона: любое зеленое насаждение словно бы само притягивает к себе груды хлама. Скажем, проволочные цилиндры, которые ставят для защиты молодых деревьев, слегка напоминают контейнеры, так что народ втискивает туда банки из-под пива, использованные салфетки и вчерашние газеты. Во времена массовой дезориентации и обеспокоенности… Но к этому можно вернуться и позже. Продолжим-ка наше повествование. Там, в сквере, была девушка: Николь, та, чье предначертанье — быть убитой.
Я сидел за огромным столом Марка Эспри — и даже, может быть, заламывал руки. Господи, за что мне эти путы! За что я вот уже двадцать лет так страдаю, за что это постоянное разочарование из-за
Николь повернулась, постояла в нерешительности, затем собралась с духом. Она бросила свою ношу в мусор и, обхватив себя за плечи скрещенными руками, быстрой походкой пошла прочь.
Минут пять или около того — время необычайно растянулось — я выжидал. Потом бросился вниз и подобрал предназначенный мне судьбою подарок. Не ведая, что именно мне досталось, я уселся на скамью и развязал узел, на который была завязана лента. Восхитительно четкий женский почерк, хаос, угрожающий ум. Я так и вспыхнул — как будто меня застали за разглядыванием порнографии. Подняв взгляд, я увидел метрах в десяти половину лица и фигуры Николь; остальное закрывал ствол молодого деревца, но она не пряталась, а глядела мне прямо в глаза. Ее неотрывный взор выражал только ясность, величайшую ясность. Жест, который я сделал непроизвольно, означал готовность вернуть то, что было у меня в руках. Но мгновение спустя она уже быстро шагала прочь под скрученными ветвями деревьев.
Боже, как бы я хотел суметь воспроизвести голос Кита! Эти его по-злодейски выделяемые «т»… Краткий гортанный взрыв, как будто первая наносекунда кашля или отхаркивания, сопровождают у него твердый «к». Когда он говорит «хаотичный», а он употребляет это словцо довольно часто, то это звучит как трещотка гремучей змеи. «Месяц» выходит у него как «месис». Порой он говорит «тритически», желая сказать «теоретически». А само слово «говорит» звучит у него то как «горит», то вообще как «грит». Вы могли бы расстаться с Китом Талантом, унося с собой впечатление, что ему полтора годика от роду.
Вообще-то мне следовало бы согласовать весь текст с возрастами моих персонажей. Ведь поначалу я полагал, что Гаю Клинчу около двадцати семи. Оказалось, ему тридцать пять. Киту Таланту я дал бы около сорока двух. Ему двадцать девять. Мне казалось, что Николь Сикс… Нет, я уже знаю, сколько ей. Николь Сикс — тридцать четыре. Боюсь я за них, моих молоденьких…
А время между тем все вершит свою нескончаемую работу, заставляя каждого на свете выглядеть и чувствовать себя как последнее дерьмо. Вы уловили мою мысль? Повторяю: время между тем все вершит свою нескончаемую, испокон веков творящуюся работу, заставляя каждого на свете выглядеть как последнее дерьмо, да и чувствовать себя так же.
Глава 3. Контрастный фон
Гай Клинч был славным парнем — милым, во всяком случае. Он ни в чем не нуждался, но ему недоставало… всего. Он располагал несметными деньгами, отменным здоровьем, привлекательной внешностью, великолепным ростом, причудливо-оригинальным умом — но в нем не было ни капли жизни. Он весь был как широко распахнутое окно. Женат он был на Хоуп Клинч — весьма развитой, хозяйственной (дом их был настоящим шедевром) американке, к тому же богатой; кроме того, их связывала неоспоримая сила — ребенок… Но когда он просыпался утром, вокруг него не было — не было жизни. Была одна только безжизненность.
Счастливейшим периодом в пятнадцатилетнем браке Гая были месяцы беременности Хоуп, относительно недавняя интерлюдия. Тогда она весьма любезно отсекла пятьдесят процентов своего «ай- кью», и какое-то время Гай мог общаться с нею на одном интеллектуальном уровне. Разговоры неожиданно зашли о домашних усовершенствованиях, о детских именах, о переделках в детской, о розовых нарядах для девочек и голубых — для мальчиков; возобладал этот нежный материализм, в котором все имеет свой смысл. Дом, никогда полностью не свободный от строителей, теперь просто-таки кишел ими — орущими, ругающимися, топочущими. Гай и Хоуп переживали пору торжества гормонов. Гормонов штор, гормонов ковров. Тошнота у нее миновала, возникло прямо-таки вожделение к картофельному пюре. Потом проявился гормон шитья — краткая страсть к заплаткам, к иголке и ниткам. Видя ее объемы, парни за